Пентаграмма Осоавиахима (страница 5)

Страница 5

Их осталось четверо – Ляпунова ранило в руку, но он не подавал виду, что ему больно. Зато к вечеру они нашли новую пустую деревню.

Это была не деревня, а дачный посёлок. За крепкими заборами стояли богатые дома – два младших мальчика, близнецы без имён, растопили печь стульями, а обессиленный Ляпунов сразу заснул.

Минин разглядывал старые, но в этом мире почти свежие журналы – за август и сентябрь. Там, на иллюстрациях, плыли дирижабли и Ленин махал рукой со здания Дворца Советов. Минин сам себе казался похожим на сумасшедшего инженера Гарина, что на заброшенном острове вместе со своей подругой листает альбомы с фантастическими проектами несуществующих городов.

Положив под голову стопку утопий, он заснул. Он спал, а за щекой у него плавился в слюне сухарь, найденный близнецами на кухне.

Минин проснулся от того, что раненый дёргал его за руку.

– Давай поговорим, а? – Ляпунов задыхался. – Я умру, и мне страшно. Ты можешь понять, что с нами произошло, а? Мы ведь умрём и сразу воскреснем? Это ведь такая игра?

– Я не знаю, Саня, – ответил Минин, слушая потрескивание остывающей печи.

– Мы должны умереть, – печально сказал Ляпунов. – Мы все умрём, это ясно и ежу. Это город затыкает нами дыру во времени. Мы с тобой как эритроциты.

– Что?

– Эритроциты. Это… Нет, не важно. Знаешь, что такое саморегуляция в городе – ну, там, прокладывают дорожку какую-нибудь пафосную в парке, а потом оказывается, что так ходить неудобно, и вот протоптали совсем другую тропинку. А через эту дорожку проросла трава, асфальт потрескался, фонари расколотили, и всё – нет ни пафоса, ни дорожки.

Это её не кто-то уничтожил, а город целиком, – так со многими вещами бывает, большой город всё переваривает, как организм. Он и в ширину растёт – только иногда растёт не только в пространстве, но и во времени.

– Ну ладно. Если ты такой умный – отчего именно нас сюда закинули?

– Я и сам не знаю. Может, нас просто не так жалко, мы маленькие, у нас самих детей нет. А может, мы все в игры играли про войну. Самое обидное знаешь что? Самое обидное, если городу всё равно, – вот ты думаешь о том, сколько эритроцитов… То есть ладно – как у тебя организм с болезнью борется? Ты об этом думаешь? А тут город берёт у будущего – а что ему взять, кроме нас?

Они замолчали, слушая, как ухает и постанывает что-то в печной трубе.

– Я утром уйду, ты ребят не буди – лучше я в снег лягу: говорят, когда замерзаешь, не больно. Плохо быть маленьким кровяным тельцем. Или тельцом?

– Каким тельцом?

– Ты меня не слушай, это всё из книжек…

Тогда Минин схватил руку Ляпунова – мокрую и жаркую, и они так и заснули – рука в руке.

Минин проснулся поздно. Ляпунова уже не было, а два оставшихся мальчика, чумазых и печальных, что-то варили на печи. Они поняли всё без объяснений.

Они снова вышли на охоту, но в этот раз немецкий патруль оказался умнее, он расстрелял их, не дав приблизиться. Оба близнеца повалились в снег, одинаково держа руки за пазухой, где грелись пистолеты.

Минину пуля оцарапала бок, но прошла мимо тела, и он спокойно ждал, когда уедет немецкая разведка, и, только когда прошло полчаса, когда тарахтение мотоциклов давно утихло, уполз прочь, не приближаясь к убитым.

Вернувшись на чужую дачу, он нашёл табуретку и, встав, примерился к старым ходикам на стене.

Он попробовал провернуть стрелки вперёд, но они не поддавались, вот обратно они шли с охотой – а при движении в будущее только гнулись.

Он выпил кипятку с вареньем, что нашли да не доели близнецы, и попробовал ещё раз. Стрелки встали намертво, и он понял, что и его время кончилось.

Ляпунов был прав – город зачерпнул их пригоршней, и уже не выяснишь, из-за какой игры отобрали его, Минина. Может, мы просто слишком сильно любили этот город, подумал он, – но при чём тут близнецы?

Он одёрнул себя: много ли он знал о близнецах, ведь сейчас он не помнил даже их имён.

Минин услышал далёкий рокот мотора и, подхватив винтовку, выбрался из дома.

Там, на холме неподалёку, появился кургузый, будто игрушечный, танк. Минин прицелился и стал ждать, когда голова танкиста покажется над башней. Беззвучно отвалилась крышка, и через мгновение Минин выстрелил. Пуля ударила в броню и высекла длинную искру. Танк фыркнул мотором и начал сползать обратно, на другую сторону холма. Трещали разряды в радиотелефонах, доклад о боевом столкновении с передовой заставой русских ушёл командирам, обрастая другими сведениями, часто придуманными и противоречащими друг другу. Радиоволны сливались, шифровались и расшифровывались, для того чтобы печальный немец далеко-далеко от Москвы открыл под лампой дневник и записал на новой странице: «Противник достиг пика своей способности держать оборону. У него больше нет подкреплений».

В этот момент противник старого немца в далёком штабе встал и пошёл обратно, волоча винтовку по снегу, – но через минуту с танка разведки выстрелили в сторону деревни – наугад, без цели. Шар разрыва встал за спиной мальчика, и крохотный осколок, величиной с копейку, попал Минину в спину. Он упал на живот и ещё успел перевернуться на спину, сползая с дороги в канаву.

Холод схватил его за ноги – не тот зимний холод, к которому он привык, а особый и незнакомый. Сначала он схватил его за ступни, погладил их, поднялся выше, и вот Минин вовсе перестал чувствовать ноги.

И тут ему стало ужасно одиноко, потому что он знал, что мама не придёт, – они все звали маму, те, кто успевал. Теперь нужно было крепко терпеть, чтобы не заплакать.

Мороз усиливался, и ночь смотрела на него из-за стремительно летящих зимних облаков. Город жил где-то рядом, там, откуда должно было вылезти солнце, но повернуться к восходу уже не было никаких сил. Мир завис на краю, и чаши невидимых весов, где-то там, в вышине, в чёрном пространстве без звёзд, колебались: ходил вверх-вниз маятник, колебалась стрелка, чтобы потом показать, чья взяла.

Минин ждал, когда они встанут, как ждал результата контрольной: всё уже сделано, и переписать начисто уже не дадут.

Город был рядом, и Минину было лучше многих, умиравших в ту ночь: он знал, чем кончится дело, он знал ответ в конце задачника.

Минин прожил ещё несколько долгих часов, пока не услышал нарастающий шум. Это с востока в темноте шло слоновье боевое стадо.

Танки шли, поводя хоботами и перемаргиваясь фарами. Минин ещё успел ощутить запах гари и двигателей, и лучше запаха не было на земле. Вдыхая в последний раз этот морозный воздух, становясь частью снега и льда близ Москвы, он почувствовал, как окончательно слился со своим городом.

(голем)

Голем шёл, не зная преград, послушный единой воле своего создателя, всё снося, всё сокрушая на своём пути.

Елена Рерих. Письма в Европу (1931–1935)

Восстание догорало. Его дым стлался по улицам и стекал к реке, и только шпиль ратуши поднимался над этим жирным облаком. Часы на ратушной башне остановились, и старик с косой печально глядел на город.

Восстание было неудачным, и теперь никто не знал почему. Эта кровь становилась хлебом для историков будущего. Так или иначе, чёрные танки вошли в город с трёх сторон, и битый кирпич под их гусеницами хрустел, как кости.

Капитан Раевский сидел в подвале вторые сутки. Он был десантником, превратившимся в офицера связи.

Раевский мог бы спуститься с остальными в сточный канал, но остальные – это не начальство. Остальные не могли отдать ему приказ, это был чужой народ, лишённый чёткой политической сознательности. Капитан Раевский служил в Красной армии уже четыре года и, кроме ремесла войны, не имел в жизни никакого другого. Он воевал куда более умело, чем те, что ушли по канализационным коллекторам, – и именно поэтому остался. Он ждал голоса из-за реки, где окопалась измотанная в боях армия и глядела в прицелы на горящий город.

Приказа не было три дня, а на четвёртый, когда радист вынес радиостанцию во дворик для нового сеанса связи, дом вздрогнул. Мина попала точно в центр двора. От рации остался чёрный осколок эбонитового наушника, а от радиста – куча кровавого тряпья.

Теперь нужно было решать что-то самому. Самому, одному.

До канала было не добраться, и вот он лез глубже и глубже в старый дом, вворачиваясь в щели, как червяк, подёргиваясь и подтягивая ноги.

Грохот наверху утихал.

Сначала перестали прилетать самолёты, потом по городу перестала работать дальнобойная артиллерия – чёрные боялись задеть своих.

Но разрывы приближались: видимо, чтобы экономить силы и не проверять каждую комнату, чёрные взрывали дом за домом.

У Раевского был английский «стен», сработанный в подпольных мастерских из куска водопроводной трубы. Он так и повторял про себя: водопроводная труба, грубый металл, дурацкая машинка, – но к «стену» было два магазина, и этого могло хватить на короткий бой. Застрелиться из него, правда, было бы неудобно.

И вот Раевский начал обследовать подвал. На Торговой улице дома были построены десять раз начерно, и на каждом фундаменте стоял не дом, а капустный кочан: поверх склада строился магазин, а потом всё это превращалось в жильё. Прошлой ночью он нашёл дыру вниз, откуда слышался звук льющейся воды – но это было без толку: там, среди древних камней, звук был, а влаги не было. Там могла течь вода из разбитого бомбами водопровода или сочиться тонкий ручеёк древних источников.

Так на его родине вода текла под слоем камней, и её можно было услышать, но нельзя пить.

Вода у него кончилась ещё вчера.

И вот он искал хоть что-то, чтобы не сойти с ума. Раевский начинал воевать у другой реки и, сидя два года назад в таком же разбитом доме, понял, что жажда выгонит его под пули.

Жить хотелось, но воды хотелось больше. Это было то, что называлось жажда жизни, и Раевский, выросший у большой реки посреди Сибири, знал, что без воды ему смерть. Он боялся жажды, как татарина из своего давнего кошмара.

Про татарина ему рассказала старая цыганка, которую он встретил по дороге на войну. Цыганка сидела на рельсах с мёртвым ребёнком на руках.

– Тебя убьёт татарин, – сказала цыганка Раевскому, когда он остановился перед ней на неизвестном полустанке с чайником в руке.

– Тебя убьёт татарин, – повторила цыганка. Один глаз у неё был закрыт бельмом величиной с куриное яйцо, а другой, размером с пуговицу, смотрел в сторону. Она сказала это и плюнула в мёртвый рот младенца. Младенец открыл глаза и улыбнулся.

После этого цыганка потеряла к Раевскому интерес.

Эшелон тронулся, но Раевский, слушая, как стучат колёса, ругался на глупую старуху до самого вечера. Он видел настоящего татарина только раз – когда в детстве оказался с отцом на Волге.

Детство не кончалось, и мальчику не было дела до службы отца. Отец, когда их пароход, шлёпая колёсами, подвалил к неизвестной пристани, сошёл, чтобы передать кому-то бумагу, важную и денежную.

Мальчик ёжился на весеннем ветру, вода стояла серым весенним зеркалом, и протяжно выл над городом муэдзин.

Едва отец отлучился, как из толпы на дебаркадере выпрыгнул татарчонок, сорвал с Раевского шапку, нахлобучил на него свою тюбетейку и побежал. Кто-то свистнул, дробно захохотал, а сердобольная баба сказала:

– У них праздник. Надо было бы побежать тебе, догнать, – это ведь игра, мальчик. А теперь с чужой шапкой, что с чужой судьбой, будешь жить.

Но догонять было уже некого и бежать некуда.

Раевский долго вспоминал потом детскую обиду. Помнил он и предсказание цыганки, гнал его от себя – правда, с тех пор не брал татар в свою группу.