Сказания о мононоке (страница 6)

Страница 6

Мысли-то их были совершенно разумными, а потому из-за них весь план Кёко мог пойти насмарку. Ведь чем больше жертв и несчастий прогремит на весь город, тем выше вероятность того, что молва об этом пойдёт по всему Идзанами.

И затем сам Странник явится в Камиуру.

«…Отнял у моего деда один из заказов. Тот слишком долго думал, браться за него или нет, вот мононоке и распоясался, внимание Странника привлёк». Кёко помнила слова Ёримасы так же отчётливо, как и все его прочие сказки. Не так давно она перебрала в оружейной с дюжину деревянных дощечек и старых, уже рассыпающихся в пальцах бумаг с печатями предков-оммёдзи, чтобы найти описанный дедушкой случай и укрепиться в своей надежде. Её прадед, Хакуро Такаши, отказывался браться за тот заказ четыре месяца, прежде чем появился Странник. Кёко же ждёт уже пять. А значит, если этот Странник до сих пор жив, вполне возможно…

Дзинь-дзинь!

Кёко вздрогнула, на секунду решив, что это её собственные мысли так звенят в голове. Она была уверена, что никто, кроме неё, больше не додумается подглядывать за похоронами, сидя на дереве, но вдруг усомнилась: в кленовой листве напротив что-то прыгало с ветки на ветку. Можно было решить, что в кроне запутался колокольчик-фурин, сорванный с чужого крыльца, но сквозь листья проглядывался пёстрый узор, как у мотылька, и такие же полупрозрачные крылья. Оба расправленные, с причудливой асимметрией, какую природа в естестве своём не выносит, а потому создать не могла. Правда, одно треснутое, да сильно, но всё равно красивое. Действительно, это никакой не мотылёк: Кёко прищурилась и разглядела блеск, какой бывает только у эмалированного стекла. Похоже, детская игрушка, но нигде не видно спирали и лески. Прыгает сама, сама порхает, взбирается по стволу, как насекомое, точно живая…

И смотрит на Кёко человеческим лицом-рисунком.

Та едва не свалилась с дерева, так сильно подалась вперёд, пытаясь его рассмотреть. Но дзинь-дзинь! И мотылёк сорвался вниз, нырнул куда-то за один из каменных фонарей, а две пожилые госпожи, отставшие от процессии, испуганно охнули, вскидывая вверх головы с высокими восковыми причёсками. На клёне над ними, однако, уже никто не сидел.

Оставив и стеклянного мотылька, и гроб, Кёко бежала назад вприпрыжку, заставив себя забыть обо всём, что не касалось дела. Мононоке, главное – мононоке! И он почти на острие её меча.

Сбоку, в хвосте реки, берущей своё начало за имением Хакуро, лениво вращались неповоротливые водяные мельницы, зачерпывая эту самую реку в желобы и накручивая её, как льняную нить. Кёко не могла избавиться от ощущения, что такие же нити запутываются у неё вокруг пальцев, только ведут они не к воде и не к мельнице, а к другим людям и её мечте, ради которой она ими жертвует. Только бы не порвались эти нити или не задушили её случайно.

Несколько минут, пока Кёко скакала по крышам, её преследовали звон колокольчика и отголоски старой молитвы, зачитываемой каннуси на кладбище позади. Она обогнула мельницы и свернула на юг, где вдоль домов красные дубы обнимались с глициниями, зазывая в глубокий и дремучий лес, через который можно было подняться к горным храмам. Ей следовало сразу отправиться туда, но она забыла переодеться. Думала, что чувствует время так же хорошо, как улочки Камиуры, по которым могла бы гулять вслепую, но, когда оказалась на крыше дома и отодвинула сёдзи, вдруг увидела, что из-за двери её комнаты уже торчит чья-то голова. Опоздала!

– Сиори! Сколько раз я говорила тебе не входить ко мне без разрешения?

– Сестрёнка, сестрёнка!

Сиори заверещала, совершенно её не слушая, пока Кёко протискивалась в окно с козырька, придерживая полы юкаты. Маленькими чёрными глазками, словно у рыбки-кои, Сиори смотрела, как Кёко складывает и убирает пояс оби под сложенный футон. Для неё прогулки старшей сестры вовсе не были чем-то новым, но и нормальным, надо сказать, тоже. За молчание Сиори неизменно требовала у Кёко по две банки сладкой толчёной анко в месяц, и, судя по коричнево-рыжему следу вокруг её щербатого рта, как раз настало время для следующей взятки.

– Сестрёнка! – снова взвизгнула Сиори. Две аккуратные бронзовые прядки по бокам от лица подпрыгнули вместе с ней, перескочившей татами. – Кагура, кагура!

– Что «кагура»? Выучила новое слово?

– Мамочка уже ушла танцевать! Ты должна танцевать вместе с ней! Ты забыла, сестрёнка?

Ничего Кёко не забыла, просто не хотела идти. Она улыбнулась тому, как смешно Сиори произносила слово «кагура», ещё не выговаривая сложные звуки, а затем закрыла за собой окно, чтобы спрятать улику. Двор их имения считался большим даже по меркам домов оммёдзи, но из комнаты Кёко всё равно было слышно, как в саду копошится Цумики. Должно быть, снова перемалывает в ступке лепестки гиацинта, пытаясь перемолоть само будущее и прочесть его. Если у кого-то из их семьи и был прирождённый талант к геомантии, то именно у Цумики: уже в четырнадцать лет земля говорила с ней, как с самураями говорят их мечи. Камни всегда пели у неё под пальцами. Даже сейчас Кёко, закрой она глаза, могла услышать музыку её гаданий.

Вместо этого Кёко, однако, перешагнула футон, отодвинула створку встроенного в стену шкафа и обменяла свою юкату на одеяние мико. Сложенное любовно и бережно, Кёко аккуратно развернула его, разгладила складки на белоснежном косоде и сбрызнула его сиреневой водой для цветочного аромата, прежде чем натянуть поверх дзюбана[22] и заправить косоде в юбку, такую алую, будто вся кровь, что проливала Идзанами, рожая восемь миллионов ками, впиталась в ткань. Олицетворение смелости и добродетели, солнца и облаков, божественного и человеческого. На ноги Кёко впопыхах натянула носочки, а волосы на затылке увенчала гребнем из китовой кости, который сама Кагуя-химе подарила ей, когда впервые пришла в этот дом. Белить лицо Кёко не стала – куда уж белее! Людей пугать? – и заткнула за пояс юбки офуда по привычке, как делали все оммёдзи перед тем, как выйти из дома.

– Сестрёнка, мне позвать Цумики?

– Нет, не надо. Вы остаётесь здесь.

– Почему?

– Вы в прошлый раз чуть алтарь своими играми не перевернули, забыли? Кагура отныне только для взрослых. Всё, иди отсюда, мне пора к Кагуя-химе.

– Что ещё за Кагуя-химе? Разве ты танцуешь не вместе с мамочкой?

Кёко перекусила пополам улыбку, потому что умиление в ней, как и во всех старших детях по отношению к младшим, снова боролось с призрением. Потрепав Сиори по бронзовой макушке – та едва доставала ей до колен, – Кёко распахнула двери и снова бросилась бежать.

Из-за того, что имение уже и не помнило опытных слуг, не считая одной Аояги, некоторые сёдзи покрылись таким слоем пыли, что поменяли цвет с кремового на серый. Пауки под потолочными балками мнили себя хозяевами: почти каждую неделю Кёко вытряхивала несколько из своего футона. Пусть солнечный свет легко просачивался сквозь бумажные перегородки, коридоры всё равно казались тёмными и душными. Некоторые комнаты стояли закрытыми уже на протяжении долгих лет, и постепенно их становилось всё больше. Словно имение болело и чахло, лишаясь кусок за кусочком, как человек лишается рук или ног. Ветхие ширмы, расписанные заморским орнаментом, напоминающим переплетение кошачьих хвостов, были тем единственным, что осталось от былой роскоши, которую Кёко видела в детстве. Мебель исчезала из дома помалу: сначала им пришлось продать всё, что было покрыто лаком, потому что лакированные изделия высоко ценились; затем с публичных торгов ушли какемоно – писанные по шёлку картины – и праздничные многослойные кимоно. Яшмовые ожерелья, бронзовые зеркала и фарфоровые чайные наборы в конце концов тоже продали. Тем не менее «слёзных денег», как называли деньги, вырученные с нищеты или несчастий других – а род Хакуро уже был и несчастен, и нищ, – едва хватало на содержание имения. Когда дедушка слёг, они закончились, а полгода назад им впервые пришлось попросить в долг, чтобы организовать достойные похороны.

– Здравствуй, папа.

Кёко следовало бы поспешить, но пробегать впопыхах мимо домашнего алтаря, не воздав почести, ей не позволяла совесть. Она невольно замедлила шаг, рефлекторно поправила мисочки с рисом, солью и саке, стоявшие возле дощечки с выгравированным каймио отца, посмертным именем, и там же протёрла рукавом маленькое зеркальце. Больше её отец не ходил в далёкие странствия и не оставлял своих дочерей и жену – он всегда был рядом, как и другие предки рода Хакуро. Подношения для них, ещё тёплые, свежие, стояли на полке.

«Вот как заканчивают свою жизнь оммёдзи, – сказала ей тогда Кагуя-химе, когда гонец вложил им в руки письмо. Она узнала его незамедлительно по особой белой бумаге и красному воску. – Всего два исхода, и оба полны страданий».

В том письме, извещающем о смерти Хакуро Акио во время одного из обрядов изгнания, даймё, которому он пытался помочь, обещал доставить его тело «в облагороженном, посильно исправленном виде» через неделю.

Тогда Кёко впервые задумалась, как же сильно Кагуя-химе, должно быть, ненавидит оммёдо. Оно отнюдь не всегда отбирало жизнь мгновенно – порой оммёдо делало это даже медленнее, чем любая болезнь. И непонятно, что лучше: быть плохим экзорцистом и умереть от того, что один из мононоке сломал тебе позвоночник, как то случилось с отцом, или быть экзорцистом хорошим и просто растратить своё ки настолько, чтобы лишиться движения, слов и даже мыслей. Именно второе и произошло с Ёримасой несколько лет назад.

Половицы скрипели по всему дому, но там, где располагалась дедушкина спальня, они щебетали. То были «соловьиные» полы, созданные одним из мастеров давно минувшей эпохи. Мелодия звучала, как флейта, а Ёримаса очень её любил, каждый раз спрашивал, кто там идёт, если слышал. Кёко до сих пор не привыкла, что в его покоях теперь царит тишина.

– Аояги, присмотри за дедушкой сегодня, – бросила ей Кёко на ходу, когда та вынырнула из-за угла с подносом. Минуло почти семнадцать лет, а они словно только догнали друг друга, выглядели теперь ровесницами и походили на сестёр даже больше, чем Кёко походила на Сиори или Цумики. В том же воздушно-розовом кимоно, которое никто никогда не стирал, но которое никогда и не пачкалось, и с тем же самым ответом на устах, Аояги поклонилась ей:

– Ива. Ива.

Язык её Кёко так и не открылся, но теперь, чтобы добиться повиновения, ей даже не требовалось соединять указательный палец со средним. Семейный сикигами, наследуемый по старшинству и крови, слушался её тем лучше, чем старше она становилась. По крайней мере, так думала маленькая и наивная Кёко. Умная и взрослая Кёко же знала: Аояги теперь служит ей, потому что больше не нужна Ёримасе. Сикигами умирающим ни к чему.

Гэта Кёко звонко стучали по выложенной галькой тропе, разрезавшей двор Хакуро на две половины, а затем также застучали по мосту под ивами, стволы которых оплетали симэнава – тугие соломенные верёвки с бумажными талисманами, знаменующие то, где берёт своё начало и конец священная земля. Кёко без раздумий её покинула, и ветер, удушливый и знойный, закрутил её несобранные волосы у неё же перед лицом. К тому моменту как Кёко взобралась на крутую покатую гору к главному храму через рощу глициний и гинкго, косоде висело на ней, влажное от пота и тяжёлое, как банное полотенце, а барабаны у храмовой сцены вовсю стучали.

– Кёко, у тебя всё хорошо?

[22] Дзюбан – нижнее кимоно, представляющее собой тонкий халат и служащее нижним бельём.