Дочь поэта (страница 7)

Страница 7

– Знаете, Ника… Между нами: я, скорее, поверю в мистику с крючком на ванной комнате. – Она хихикнула. – Пришла к нему разгневанная Муза и задушила. Чем в эту белиберду с убийством.

Нина надела темные очки, будто отгородившись ими от дома Двинского и всех его обитателей.

– А вообще, зря вы согласились. Ничем хорошим это не закончится.

Я пожала плечами.

– Так ведь уже закончилось.

– Я есмь начало и конец, – усмехнулась она. – Ну, тогда счастливо оставаться.

Я проводила ее взглядом. Первая жена уходила от меня в яркой победительной шляпе, почти танцуя, унося в сумочке воспоминания юности. Я закрыла калитку, медленно прошла обратно к дому.

На крыльце, скрестив руки на груди, стояла Алекс. Лицо ее было сурово.

– Мы согласились на ваше присутствие, Ника, – сказала она. – Но этой женщины здесь больше быть не должно.

Я осторожно кивнула.

– Конечно.

Молча обогнула ее и прошла в кабинет. Любопытно: почему Нину здесь так не любят? Возможно, подспудно чувствуют, что у этой женщины есть мотив. Насколько холодной можно сервировать месть? Разложившейся? В плесени? Прикрытой розовой соломкой? Подобно Сильвио, дотерпевшего до момента, когда граф оценит жизнь и убоится смерти, могла ли Нина так долго ждать? Пушкинский герой терпел шесть лет. Но Пушкину на момент написания повестей был всего-то тридцать один год. По нынешним временам – юноша. Для такого и шесть лет – большой срок. Нине за семьдесят, и ее отношения со временем несколько иные. Выжидательные. Муза, ворвавшаяся в ванную к старому поэту. Я хмыкнула: в конце концов, она и была его Музой. Только он променял ее на другую. Музы, как жены, бывают ли бывшими?

Глава 8
Литсекретарь. Лето

О приезде матери я догадалась по запаху. Американские духи – много оптимизма с сахаром. Несокрушимые, как американская демократия, они перебивали даже вечные ароматы кошачьей мочи, витающие на лестнице. Мать спрыгнула с замызганного подоконника между этажами, каким-то родным, посконно бабьим жестом огладила юбку. Распахнула материнские объятия. Я едва успела затормозить. Я и мои пакеты из «Пятерочки».

– Никочка, – опустила она так и не понадобившиеся руки. – Что же ты мне ничего не сказала?

Пока я выкладывала на стол содержимое пакетов – пельмени, сметана, рулет с маком (основное блюдо плюс десерт), мать честно выпытывала детали последних месяцев. Я говорила спокойно, сама удивляясь со стороны, как взвешенно, по-взрослому звучит голос. Но, обернувшись на мать, с удивлением обнаружила, что та беззвучно плачет. На мой немой вопрос она лишь жалко пожала плечами. Что, мама, тяжело терять человека, который беззаветно любил тебя всю жизнь? Другого такого ни у меня, ни у тебя не будет.

Я выложила на тарелки готовые пельмени – себе и ей. Шмякнула себе сметаны, подумала – и добавила еще щедрый срез сливочного масла (смотри и осуждай, мама), густо посыпала перцем. В ожидании тирады о здоровой пище закинула в рот обжигающий пельмень.

И услышала:

– Твой отец был прекрасным человеком.

Смерть хороша хотя бы тем, что добавляет некоторым такта.

– Верно, – я повернулась к ней, неопрятно жуя. – Вот только он не был моим отцом.

– Что ты такое говоришь?! – удивление в ее голосе было почти естественным.

Я усмехнулась, выжидательно подняв бровь. Серьезно? Мы будем продолжать играть в эти игры? Она отвернулась к темному окну. Я – обратно к своему недиетическому блюду. Торопиться было некуда. Я уже знала правду. Конечно, лучше совершать подобные открытия в беседе с родней, а не с лечащим врачом, который объясняет тебе, что сданная тобой в донорских целях кровь – увы и ах! – твоему отцу не подойдет, потому что – вот умора! – он не твой отец. Не та группа. В тот день у меня не хватило пороху доискиваться правды. Выяснения отношений с умирающим – то еще удовольствие. А назавтра он превратился из умирающего в мертвого. И спрашивать стало незачем и некого. Но вот я увидела мать – и злость привычно сменила собой апатию. С тобой, мама, я, пожалуй, отношения выясню.

– Раньше я думала, – я положила тарелку в жирных подтеках в раковину, – что ты уехала, бросив своего единственного ребенка на отца. Но выходит, ты поступила еще лучше? Бросила дочь на человека, который и отцом-то ей не являлся.

Я повернулась к матери. Она сидела, вытянувшись, над нетронутыми пельменями. Глаза ее были уже сухими. Пальцы в розовом маникюре потянулись к сумочке, нащупали сигареты. Ого! А как же здоровый образ жизни? Я молча открыла форточку. Чувствуй себя как дома, мама, но не забывайся – свой дом ты уже предала.

– Не смей говорить, что он не был тебе отцом! – Она затянулась, губы сморщились в куриную гузку, кожа облепила скулы – и стало заметно, что передо мной уже совсем не молодая женщина. – Он был тебе больше отцом, чем…

– Чем твой любовник?

– Чем любой… – она неопределенно качнула сигаретой в сторону окна.

– Он знал? – Я замерла. Это был единственный вопрос, который меня волновал.

Она вздохнула:

– Конечно знал. Ты же как две капли воды… И потом – мы до этого много лет пытались. Тогда возможности были не такие, как сейчас.

– Хочешь сказать, ты сознательно выбрала себе быка-осеменителя для создания крепкой семьи?

– Не хами. Я влюбилась. С отцом у нас давно плохо ладилось. Попытки завести детей отношений не улучшают. Думала уйти.

– Но осеменителю ты не понадобилась? – Мать застыла с постепенно сжирающей самое себя сигаретой. – Он был женат? – догадалась я. – И ты решила остаться?

– Я все равно решила уйти, – медленно произнесла она. – Но он узнал о ребенке. Просил дать нам шанс. Сказал, будет воспитывать как своего. Ни разу не упрекнет.

Я упала на табуретку – у меня в семье творилась пошлейшая мелодрама. А я – ни сном ни духом. Конечно, отец ни разу ее не упрекнул. Чужой по крови, он любил меня сильнее, чем моя мать. Это для нее я была постоянным напоминанием об отказе «того» – поняла я. Ей и не нужен был ребенок, она любила только саму себя. И, может, еще – того.

– Кто он? – Вот же! Ведь я не хотела спрашивать, да и какая, к черту, разница?

– Давай завтра. – Она тяжело, по-старушечьи, поднялась из-за стола.

Но ни назавтра, ни неделю спустя так и не назвала его имени – Il nome suo nessun saprà – а я из гордости не повторяла вопроса. За эту неделю она на свои деньги заказала отцу памятник, отмыла до блеска нашу старую квартиру, заменив все, что не работало, и выбросив всю ту ветошь, которую мы с отцом продолжали хранить. Он – из сентиментальности, я – из равнодушия. В воскресенье, когда я проснулась, ее уже не было. Квартира звенела пустотой, чистотой и – одиночеством. Я потянула на себя дверцу холодильника – впервые за много месяцев он оказался полон: выставка ярких фруктов, обезжиренные йогурты, запеченные с овощами грудки индейки. Диетический рай осенил мое жилище своим крылом.

– Спасибо, ма, за прощальный подарок, – прошептала я, захлопывая дверцу, – не стоило так утруждаться.

Но ошиблась. Настоящий подарок ждал меня на столе: книжка поэзии, с заложенным в нее белым конвертом. Письмо? Я разорвала его с унизительной поспешностью. Но там оказалась только пачка пятитысячных купюр. Я сглотнула, усмехнулась – на что ты рассчитывала? Что твоя мать изменится, что она… И вдруг – замерла. С открытой страницы книги на меня смотрело мое лицо.

Глава 9
Архивариус. Осень

– Ника, у меня к вам просьба. – Валя стояла передо мной в помятом черном пальтеце, светлые волосы забраны под черную косынку, зато нос и глаза стали чуть менее красными. Припудрилась? Выспалась? Отскорбела? – Вы не могли бы повести машину? У меня руки дрожат.

И она, как ребенок, доверчиво вытянула вперед тонкие пальцы с обкусанными до мяса ногтями – те и правда чуть дрожали.

– Без проблем. – Я улыбнулась ей как можно теплее. – Давайте ключи.

– Спасибо вам, Ника. – Она протянула мне ключи. – Знаете, вы единственная меня здесь не ненавидели.

Я замерла. Вообще-то, могла сказать я, ты ошибаешься. Но вместо этого спросила:

– А как же Алекс?

Валя кивнула.

– Она тоже. Раньше. А Анна до сих пор…

– Ясно. – Я взяла у нее ключи. Рука была лихорадочно-горячей.

Вот так я и оказалась в машине с ними тремя – Валей и ее родителями.

– Михаил Гаврилович, – представился отец, то и дело оглаживая сгоревшую на щедром алтайском солнце лысину.

Я вспомнила, как Двинский шутливо называл тестя – моложе его, кстати, лет на десять, плантатором. На самом деле Гаврилыч был фермером, выращивал пшеницу, а его супруга – Галина Сергеевна, женщина с плохо прокрашенной седой головой и тоже в мятом черном пальто, только размеров на пять больше, чем у дочери – служила у мужа бухгалтером.

Пара прилетела вчера вечером из Горно-Алтайска и с ходу прониклась ко мне симпатией – боюсь, дело было не в моем сбивающем с ног обаянии. Просто из всех дачных обитателей я единственная оказалась с ними схожа: та же приземистость и лишний вес.

– Не только бухгалтерией, – пояснила уже в машине Валина мамаша на мой вежливый вопрос касаемо ее работы. – И кадрами занимаюсь – кого взять, кого уволить, кого из запоя вывести.

Я смотрела на нее не без любопытства – основной букет черт лица Валя явно получила от матери. Но если из лица последней жены Двинского, как из небеленого холста, с помощью косметики еще можно было сваять вполне приличную картину, то мать казалась безнадежна: на широкой физиономии глаза, рот, носик пуговкой стремились к центру, оставляя вокруг много лишнего пространства. Кроме того, она, похоже, относилась к тем людям, которые, стесняясь своих занятий, все равно не могут говорить ни о чем другом. Так я узнала, что: а) Алтай выращивает ныне пшеницу первого класса, б) бьет рекорды по качеству, в) бьет рекорды по урожаю. Я искоса взглянула на сидящую рядом Валю – та смотрела в окно, привычно не вникая в материнский монолог. Я заметила стрелку на обтянутой черными колготками тонкой голени: бедное, бледное, неухоженное дитя. Кивнула в зеркало дальнего вида болтливой Валиной мамаше: урожайность – это наше все.

– Что ж мы делать-то будем без Олежки-то? – вздохнула вдруг та и всхлипнула.

Валя на секунду оторвалась от созерцания пейзажа и, вздрогнув, повернула ко мне умоляющий взгляд. Здрассте, приехали. А я ведь даже не сразу поняла, что Олежка – это Двинский. Зятек.

– Он же за нашей Валюшкой как за дочкой ходил! Мы спокойны были.

Валя с силой сжала ладони между коленями. И, заметив стрелку, торопливо спрятала ее под подолом.

– Возился с ней, – это крякнул папаша. – Наездился…

Колени рядом вздрогнули. Валя опустила голову еще ниже. Куда наездился? – хотела спросить я. Но не рискнула, а Гаврилыч резко замолчал.

– Да что говорить… – он махнул небольшой квадратной, как детская лопатка, рукой. – Золотой мужик был!

На том и порешив, наша странная четверка добралась до погоста. Последний раз мне случилось быть на кладбище в день похорон отца, и я опасалась неизбежных и болезненных ассоциаций. Но эти похороны – торжественные, многолюдные, богато декорированные венками и торжественными речами, не имели ничего общего с тем моим одиноким пустынным действом всего-то полгода назад. Шесть месяцев – а кажется, жизнь прошла.

Вся парковка была забита дорогими машинами – и как иначе? Хоронили последнего колосса от поэзии, любимца муз. Двинскому нашли местечко на старом участке кладбища, в глубине, под сенью разросшихся деревьев. Но уже у ворот караулили несколько репортеров. Щелк! Щелк! Щелк! Набиралась коллекция скорбящих для истории: элегантный черный шел всем, дамы после сорока освежали его яркой помадой.