Лемурия (страница 5)
Затем второй мужчина вскочил с земли и завыл, размахивая руками. Он выхватил горящую головню прямо из костра и стал прижимать ее к своей груди – снова и снова, пока его одежда не начала тлеть и от него не повалил густой вонючий дым. Но все остальные сидели неподвижно, белые как простыни, не мешая ему калечить себя. Затем вскочил третий, и в то же время остальные, пошатываясь, тоже поднялись на ноги. Поднялся грай, визг, вопли, рев и завывания; путаница движущихся конечностей ярко мелькала в воздухе. Если кто-то падал в этой круговерти – то более не вставал, и остальные без зазрения топтали его. Посреди этой оргии безумия молодая женщина сидела спокойнее моря в штиль; знай себе стучала молотком и пела. Закончив, она насадила голову, утыканную маленькими гвоздиками с эмалированными шляпками, на кончик штыка – и подняла штык высоко над воющей, прыгающей толпой. Тут кто-то ногами раскидывает костер. Поленья гаснут, и светящиеся искры разлетаются по темным углам двора, где мрак пожирает их. Стало темно – и только и слышно, что страстный крик и дикий шум, как будто от страшной потасовки – я знал, что все эти безумцы, дикие звери сейчас сражаются за эту единственную женщину, пуская в ход зубы и когти…
Все потемнело у меня перед глазами.
Я пришел в себя ровно настолько, чтобы увидеть, как все вокруг стало серым в лучах рассвета, темного и неясного, больше напоминающего унылый зимний полдень. Капельки дождя разбивались о мою макушку. Холодный ветер трепал мне волосы. Моя плоть стала глинистой и немощной. Может, так и ощущается начало разложения тканей?
Вскоре со мной происходит некая метаморфоза. Мое сознание проваливается в некую бездну, во чрево, где царит умиротворяющая тишина и тепло, словно в колыбели забвения. И даже туда, в это сумрачное царство котлована, как-то пробивается слабый свет, очерчивая контуры реальности. Я оказываюсь не один в присыпанной землей черной яме, ибо вокруг меня – бесчисленные головы и тела, разделенные и одинокие. Я наблюдаю, как они, словно потерянные души, отчаянно тянутся друг к другу, воссоединяясь, несмотря на все преграды. И в этом-то слиянии рождается незримый диалог, безмолвный язык мысли, на котором они общаются в тишине своего заточения.
Я обуян жаждой обрести тело, утолить леденящий холод, сковавший обрубок моей шеи, щекочущий мучительным зудом. Но поиски тщетны – все пары уже воссоединились, словно в танце предопределения. И вот, в самом дальнем углу, словно забытое сокровище, я замечаю его – женское тело, одинокое и обезглавленное, выжидающее своего часа.
Что-то во мне противится этому союзу, но плоть берет верх, и я, повинуясь зову крови, устремляюсь к бездыханному торсу. Ответный порыв – и вот края соприкасаются, словно две половинки одного целого. Легкий разряд, тепло, разливающееся по венам, и вдруг – я снова ощущаю себя полноценным, я снова чему-то принадлежу! И лишь странное чувство омрачает мою радость – диссонанс: две чуждые стихии смешались во мне. Несовместимые сущности, объединенные волей случая! Женское тело, на которое водружена моя голова, – изящное, белоснежное, словно выточенное из мрамора, холеное и утонченное. Кожа – белая и прохладная, как у аристократки, привыкшей к надушенным ваннам и кремам для ухода за собой. Но по правой груди, словно клеймо, тянется причудливая татуировка – россыпь крошечных голубых точек, сердец, якорей, арабесок и повторяющихся инициалов «И.Б.». Кем же была эта женщина?
Я почувствовал, что скоро узнаю! Что-то начало формироваться из смутной темноты тела подо мной. С каждой минутой образ становился все яснее и отчетливее. Это произошло из-за болезненного проникновения чуждого естества в мою голову, и внезапно мне начало даже казаться, что у меня две головы… и вторая – женская – окровавлена, самым гнусным образом обезображена. Я увидел ее перед собой, утыканную вытащенными из деревянной софы маленьким гвоздями с эмалированными шляпками. Именно она, та злосчастная голова женщины, принадлежала этому телу – и из-за нашего контакта я теперь ощущал во всей полноте сотни острых гвоздей в висках, макушке, извилинах; от дикой боли хотелось реветь – но восприятие милостиво утопало в алом океане изначального Страдания, чьи волны так и ходили взад-вперед, будто по велению сильного ветра… Я воспринял эту женщину, чье тело бросили в одну яму с моей головой, всем своим нутром – и каким же странно мужским оказалось ее естество! Из-за красной завесы к моим ослепленным смертью глазам вынырнул ее образ, и я увидел ее в роскошных интерьерах дорого обставленной комнаты. Она лежала, зарывшись в мягкие пледы, совершенно нагая – а над ней, склонившись, стоял мужлан с грубым лицом, явный выходец из низших слоев общества. Кожа на его руках представляла собой летопись тяжелых трудов. Припав на одно колено, он выводил кончиком иглы татуировщика странные узоры на нежной плоти дамы-аристократки, чьи боль и возбуждение передавались по психическому каналу мне. Я понял, что простолюдин-татуировщик приходился ей любовником. Особо сильный «укус» острой иглы заставил все ее тело содрогнуться… Она обвила своими белыми руками шею мужика и притянула его к себе; поцеловала его и положила его твердые мозолистые ладони себе на грудь, на плечи, а затем снова припала к его губам – в порыве неистовства. Она обняла его и прижала к себе так крепко, что он застонал, затаив дыхание.
Затем она вцепилась зубами в его смуглое горло. Она ничего не могла поделать с этим примитивным желанием – с собственной затаенной натурой, толкнувшей ее на связь с этим человеком, – и этот укус вышел поистине звериным, нечеловеческим. Она должна была так поступить с ним – и она поступила! Стон простолюдина перешел в судорожный вздох – как мужчина заизвивался в ее объятьях, как конвульсивно задергался! – но женщина держала его крепко, не выпуская. В какой-то момент его грубое тело налилось мертвенной тяжестью – теплый поток изливался из раны в горле вниз, на белую голую кожу. Его голова повисла на шее безвольно, и только тогда аристократка выпустила его из страстного захвата. Теперь ничто не останавливало кровь, льющуюся из прокушенной шеи. Кровь запятнала все – и мягкий белый мех пледов, и пол, и ее саму… все. Я начинаю кричать… хрипло и грубо исторгаются вопли из моей глотки. Врывается горничная – она, вероятно, была недалеко, может быть, за дверью в соседней комнате… подслушивала?.. на мгновение она словно застывает без сознания, затем молча бросается на тело умершего мужика… без слов и без слез… зарывается лицом в его залитую кровью грудь – вижу лишь, как сжимаются ее кулаки. Теперь я знаю все…
А потом я вижу еще одну картину…
Я увидел аристократку во второй раз – у гильотины. Она подняла глаза к небу, давая себе в последний раз полюбоваться солнцем. Молодая женщина протиснулась в первейший ряд зрителей – уже знакомая мне; возлюбленная простолюдина, павшего жертвой звериной похоти ее хозяйки. Теперь на ней не платье прислуги, а красная юбка и рубашка с открытым воротом; лицо охватил нервный тик, неубранные волосы раскиданы по плечам, а очи дико сверкают, как у хищной птицы, блестящие от с трудом сдерживаемых слез и страстные в предвкушении возмездия. Она поднесла сжатые кулаки к лицу, и ее губы зашевелились. Она хотела что-то сказать, упрекнуть меня, отругать, но смогла только заплакать – горько, надломленно и невнятно…
Шею аристократки уложили под лезвие.
Тогда я все понял.
Я осознал, чья голова была принесена в жертву прошлой ночью в отблесках костра, посмертно послужив жертвой отвратительной мести. Я понял, кем была молодая женщина, той же ночью, в темном дворцовом дворе, выпустившая на волю разъяренных зверей – так, чтобы они бесновались, калечили и топтали. В моей голове – боль от сотен острых гвоздей, но я сам рискнул привязаться к этому телу, полному ужасных воспоминаний и кошмарной боли, к этому грешному, прекрасному телу, насыщенному всеми эманациями ада.
Жуткая двойственность моей сущности терзает меня, но скоро конец. Я ощущаю, как слабеют всякие связи, расслаиваются ткани, части целого отпадают друг от друга. Весь я – и моя голова, и чужая плоть, – превращаюсь в однородную пористую структуру, в жидкое варево из гнили. Процесс распада стирает все границы в братской безымянной могиле. Вскоре нахлынет мрак – и поглотит раздвоенное сознание; всякая плоть сгинет, а душа рванется на волю».
* * *
На этом призванная нами рука перестала писать и исчезла.
Йонас Борг, мизантроп
– Джентльмены, – начал я. – Жизнь! Жизнь! Поэт утверждает, что жизнь – не высшее благо, но он ошибается. Жизнь – не только высшее, но и единственное благо. То, что мы испытываем от счастья, радости, дионисийского исступления… все то, что мы ощущаем от тихого комфорта… все это – проекции жизни на наши души. А наши души? Что это такое, как не вибрации единой бесконечной жизни, точки пересечения двух основных проекций бытия – времени и пространства? О, господа – восславим же саму жизнь!
Я еще долго продолжал в том же духе под одобрительный ропот и ободряющие крики товарищей по клубу, разгоряченных отменным пуншем, и продолжал бы, если бы кое-чей ненавистный голос не встрял грубым окриком. Я добавил еще несколько фраз в попытке заглушить его – пока не заметил, что слова моего оппонента привлекают больше внимания, чем мои собственные. Итак, моя проповедь оборвалась прямо на середине.
– Видите ли, дорогие друзья, – молвил оппонент, – вы все здесь охвачены химически индуцированной манией величия. Одухотворенная материя, каковая, если верить вашим речам, порождает творение, – на деле не что иное, как зеленая пена на болоте, заваленном разлагающейся мертвечиной. Жизнь – это процесс горения, окисления или, если хотите, обмена биоматериалами, если верить, что идолы – это материальные существа. Жизнь – это темный процесс в ганглиозной системе огромного чудовища, чье имя я предпочел бы от вас скрыть; в кишечнике этого дьявола скопился ядовитый газ, а его свет, джентльмены, – это просто свечение плесени.
В зависимости от степени опьянения эти слова производили различный эффект; те, кто был в целом трезв, становились более серьезными и мрачными, заглядывали в свои бокалы и бросали сердитые взгляды на этакого врага жизни. Сильно подвыпившие начали шумно возражать ему, но их решимость вскоре ослабла. Те, что были совершенно пьяны, бросились ему на шею, рыдая о том, что жизнь – такое великое зло, такая, прости господи, несправедливость! Йонас Борг возвышался среди них неподвижно, как столп, и смотрел на меня глазами, похожими на тлеющие угли, будто ожидал моего ответа.
– Ребята, – воззвал я. – Ребята, ну какая от всех этих рассуждений польза? Так оно или этак – а жизнь все равно владеет нами и удерживает в себе! Каждый день она одаривает нас новыми чудесами, с утра до вечера неустанно побеждает всех своих противников!
Я думал, что сказал что-то совершенно тривиальное, увертку и чепуху, но Йонас Борг вдруг закричал так, словно его обожгло раскаленным железом, отшвырнул от себя стакан и упал со стула. Пьяницы рыдали вокруг него, поддерживая друг друга и промачивая плечи пиджаков друг друга горючими слезами. Остальные, обеспокоенные настолько бестактным проявлением пылкого нрава, отошли от него и собрались вокруг меня.
– Оставьте его в покое, – предложил инженер Мунк. – Побесится – и пройдет.
* * *
Переехав в этот город со своего прежнего места работы, я завязал здесь связи с этим так называемым «Клубом сорвиголов» и нашел единомышленников. Мы благоговейно ходили по храму жизни, празднуя маленькие скрытые тайны сего святилища – ввязываясь в разнузданные гулянки, где спиртное текло изобильной рекой. Руководитель с моего предыдущего места работы дистанцировался от меня из-за моих безумных выходок. Хотя это и помогло мне оказаться в более подходящей моим вкусам компании, все-таки я по меркам клуба оказался тот еще новичок. И, несмотря на то что я сразу записал себя в «свои», меня не покидало с самого начала подозрение, будто как минимум один товарищ по «Сорвиголовам» никогда мою персону не примет – более того, он меня ненавидит и хочет уничтожить!
Странные, пустые глаза моего товарища по клубу, Йонаса Борга, пристально смотрели на меня, словно с дальнего конца протяженного тоннеля – и было в их взгляде что-то весьма угрожающее. Порой он проявлял ко мне слишком уж подозрительное дружелюбие, и тогда я невольно сторонился его еще больше, хотя по натуре стараюсь принимать жизнь во всех ее проявлениях и ни к кому предубеждений не питать. Собственно, товарищи по клубу тоже Йонаса слегка опасались, пусть и не в той же мере, что и я.
