Искупление (страница 2)
И она сама всплакнула, самую малость, ибо годы иссушили почти все ее слезы. Но воспоминания о тех днях, когда Эрнест был еще младенцем, всплыли в ее памяти. Сколько было у нее надежд, как гордилась она сыном, как любила накручивать на палец его мелкие светлые кудряшки. Потом он полностью облысел, и вот теперь странно и грустно сознавать, что сын лежит один под траурными венками (прекрасными, конечно, и их так много) на кладбище на холме, и будет лежать там до второго пришествия, и не осталось после него ничего, будто и не жил он вовсе, только вдова да деньги. Эрнест не оставил детей. На семейном древе он оказался мертвой ветвью, глухим тупиком. Странно и грустно больше никуда не идти, вдруг остановиться навсегда. При мысли об этом старая миссис Ботт не сдержалась и заплакала. Бедный Эрнест, все его мелкие светлые кудряшки и большие надежды обратились в прах, осталась одна вдова.
– Это всего лишь сон, – сказала строгая дама, вытирая глаза, и глубокомысленно кивнула. – Жизнь – это просто сон. – Потом, видимо, уловив посторонний запах, она встрепенулась и заметила: – Готова поклясться, сегодня у Гленморгана карри на обед.
Перед мысленным взором почтенной дамы простерлись бесконечной чередой прожитые годы, усеянные черными точками смертей. Она видела, какими крошечными стали эти точки, как они все съеживались, пока первые не превратились в едва различимые крапинки, так что стало очень трудно разобраться в них, понять, где чья, кто из них кто. Она опять глубокомысленно кивнула и проговорила:
– Все это сны, моя дорогая. В конце концов понимаешь, милая Милли, что это одни только сны. – Ее дрожащая рука еще покоилась на плече невестки, покрасневшие старческие глаза устремили взгляд на дом напротив.
Как странно, подумалось ей, что люди, чьи смерти отмечены точками, стерлись из ее памяти; муж, к примеру, вот уже пятьдесят лет как покоится в могиле, но его образ явственно предстал перед ней только теперь, когда накануне ночью она забыла закрыть крышкой баночку с вазелином. Всю свою взрослую жизнь она каждый вечер перед сном намазывала веки вазелином, но иногда забывала закрыть баночку крышкой. Когда такое случалось и утром бедняжка Александр это видел, то обычно ее бранил: говорил, что разводится грязь и антисанитария, что в мазь попадают микробы и пыль, – припомнила пожилая дама. И вот теперь, стоит ей проснуться утром и обнаружить, что на баночке нет крышки, муж вспоминался необычайно ясно и отчетливо, но только так и не иначе. Как нелепо. Старая миссис Ботт машинально потрепала Милли по плечу и глубоко задумалась о странностях жизни. О бедном Александре напоминает лишь баночка вазелина без крышки – вот и все, что от него осталось.
Она поморгала. Яркие лучи солнца падали на красный дом напротив, слепили глаза. Жизнь и вправду была лишь сном. Из того дома тоже доносился запах еды: на этот раз преобладал дух цветной капусты, заключила старая миссис Ботт, с любопытством потянув носом. Жизнь – сон, это верно, но случались и моменты пробуждения. До самого конца жизни еда оставалась явью, интересной явью. Уверена, это те чудаки, на которых жаловался Эрнест, подумала она, вздернув нос. Он еще говорил, будто они не едят мяса и вовсю ругают Англию. «Бедняжки, – снисходительно вздохнула почтенная дама, – им приходится такое выдерживать», – и пожелала ради их же блага, чтобы мучения соседей поскорее кончились, ведь они упускают так много славных кусочков баранины, и трудно, должно быть, любить Англию или что-то еще, если набиваешь себе живот одной цветной капустой.
Стоило ей подумать об этом, как дверь спальни приоткрылась и в щель просунулась голова ее младшего сына Берти, плотного, вскормленного мясом мужчины пятидесяти двух лет; осторожность, с которой двигалась голова, не оставляла сомнений, что остальное тело стоит на цыпочках.
– Входи, Берти, и закрой дверь, – продребезжала старая миссис Ботт. – Ни к чему устраивать сквозняк.
– Ты в состоянии, – произнес он приличествующим случаю полушепотом, глядя на невестку, – выдержать разговор?
– Говори громче, Берти, – надтреснутым голосом распорядилась дама. – Что толку стоять тут и корчить гримасы. В состоянии ли она выдержать разговор? Да, разумеется. Милли всегда в состоянии выдержать что угодно. Разве не так, моя дорогая? – И она опять потрепала обтянутое черным крепом плечо, ибо из всех невесток выделяла эту. Милли нравилась ей больше других, она ее даже любила.
Берти сделал осторожный быстрый шаг за порог комнаты и проворно, без единого звука затворил за собой дверь; в этом искусном бесшумном движении чувствовался немалый опыт и изрядная ловкость, поразительная для мужчины столь крупного и грузного. Это невольно навело старую миссис Ботт на мысль, что ее Берти, возможно, не был верным мужем. Такая сноровка в бесшумном закрывании дверей… Так-так. Бедные дети, им приходится бороться до конца. Оставалось только надеяться, что Берти не слишком беспокоится об этом и не изводит себя угрызениями совести. Когда он состарится, как она, то поймет, что и эти тревоги были лишь сном, а терзаться угрызениями из-за того, что в конце концов обращается в призрачное сновидение, лишь печальная трата времени.
– Моя бедная Милли, – внушительно начал Берти мрачным тоном, словно принес дурные вести.
Выглядел он до странности взволнованным – вернее сказать, глубоко огорченным, решила старая миссис Ботт, окинув сына удивленным взором. Он пересек комнату, подошел к креслу невестки, подтянул к себе стул и, сев возле Милли, накрыл ее руку ладонью. На лице его читалось столь явное желание придать ей сил, что изумление матери лишь усилилось. Силы? Зачем они Милли при таком наследстве?
– Завещание уже огласили?
– Видимо, Эрнест был болен, – ответил Берти и неловко откашлялся.
– Болен? – эхом отозвалась мать. – Ты хочешь сказать, когда взял то такси?
– Когда составлял завещание, – отозвался Берти, явно пребывая не в своей тарелке. – Точнее, когда сделал приписку.
Тут старой миссис Ботт стало ясно, что сейчас последует удар, и надтреснутым голосом она осведомилась поверх склоненной головы Милли:
– Какую приписку, дорогой?
Берти посмотрел на бедную вдову. Подумать только: ну как можно ранить такое нежное, кроткое и терпеливое существо, как эта пухлая, одетая в черное фигурка в кресле. Ее ступни упирались в низенькую скамеечку, поскольку ноги были такими короткими, что не доставали до пола. Милые маленькие ножки! Проклятье! Сейчас не время думать об этом, одернул он себя.
– Бедняжка Милли! – Он взял вдову за руку.
– Говори, что должен, Берти! – продребезжала старая миссис Ботт.
– Боюсь, дело это скверное, очень скверное, – покачал головой Берти, явно не в силах продолжать.
– Тогда ни к чему ходить вокруг да около! – отрезала старуха.
Берти крепко, до боли сжал руку Милли и выпалил, что не понимает Эрнеста, решительно отказывается понимать.
– Почему? – Старая миссис Ботт не на шутку встревожилась.
– Это так несправедливо! – воскликнул Берти. – Это просто непристойно.
– Но почему, сынок? – Рот старой миссис уже кривился и подрагивал.
– Почему? – повторил Берти, выпустил вялую руку Милли, и та снова упала к ней на колени, затем поднялся и отвернулся, не в силах смотреть на невестку (только не теперь, когда ему предстояло нанести удар!) – Почему? – произнес он снова, стоя спиной к обеим женщинам. – Я и сам хотел бы это знать. Эрнест оставил Милли тысячу фунтов, одну жалкую тысячу из сотни тысяч, что у него были, а все остальное пожертвовал на проклятую благотворительность. Разве так поступают с женой, которая самоотверженно служила мужу двадцать пять лет? И с кем, с Милли!
Почтенная дама тупо смотрела ему в спину, и губы ее так дрожали, что словно складывались с трудом.
– Что бы…
– Вдобавок все имущество должно быть продано: дом, мебель – все вещи до единой, – и полученные средства также должны быть отданы на благотворительность. Вот так! – Охваченный негодованием, он резко повернулся лицом к женщинам. – Должно быть, Эрнест вконец обезумел. Речь идет о каком-то «Доме спасения» для падших женщин в Блумсбери. Боже, ни один из нас в жизни не имел ничего общего с подобными заведениями. Я понятия не имел, что Эрнест вообще задумывался о чем-то подобном. Это означает… будь я проклят, если понимаю, что это означает. А Милли, лучшей из жен, о какой только может мечтать мужчина, он не оставил ничего. Ни единого предмета мебели. Только жалкую тысячу фунтов. Видимо, чтобы спасти ее от голодной смерти, хотя бы ненадолго. Чтобы она не окончила свои дни в ближайшей канаве. Это самое скандальное…
Старая миссис Ботт с трудом поднялась, и Берти пришлось ей помочь.
– Проводи меня вниз! – потребовала старая леди. – Не верю ни одному слову! Я сама расспрошу поверенного Эрнеста.
– От него ты мало чего добьешься, – предупредил Берти, поддерживая мать. – Из всех бесчувственных скользких типов с тонкими губами этот самый…
Но он не попытался удержать ее: напротив, взяв под локоть, повел к двери и осторожно проводил вниз по лестнице в столовую.
Когда он вернулся, Милли сидела в той же позе, в какой он ее оставил. Берти быстрым мягким движением закрыл дверь и остался стоять, заложив руки за спину, будто преграждал вход в комнату.
– Послушай, Милли, – проговорил он, – есть еще кое-что. Мама тоже услышит об этом, прежде чем вы увидитесь снова. Я только надеюсь, что об этом не прознают газетчики: ты знаешь, как они цепляются за каждое слово, если завещание слишком необычно. А что, по-твоему, имел в виду Эрнест?
Милли смиренно покачала головой, не отрывая взгляда от своих рук.
– После слов о том, что тебе завещается эта тысяча фунтов, причем он особо подчеркнул: «только тысяча», – что само по себе было подобно пощечине (ума не приложу, что все это значит), Эрнест приписал: «Моя жена поймет почему».
На мгновение в ласковых глазах Милли промелькнула тень какого-то подавленного чувства. Лицо ее вспыхнуло, но яркая краска тотчас сменилась мертвенной бледностью, губы чуть приоткрылись. Она подняла голову и посмотрела на Берти, а руки ее, прежде вялые и безжизненные, сжались в кулаки.
Конечно, подумал Берти. Естественно. Какое унижение! Черт возьми, какая низость! Бедная малышка Милли! Добрая милая женщина, которая и мухи не обидит, и вдруг такое… Такая жена – одна на тысячу, и вот только посмотрите. Берти всегда считал Эрнеста славным малым (может, иногда, когда у него пошаливала печень, немного угрюмым, но славным). Как противно теперь, когда Эрнест мертв, обнаружить, что он был просто негодяем. Какая-то мелкая ссора, опрометчивый визит к поверенному в порыве гнева, быть может – затаенная обида, и вечная преданность, любовь отброшены прочь, стерты грубой оплеухой. Пощечина мертвеца – вот что это, самый подлый из всех ударов. Нет, Берти ни на минуту не поверил, что Милли могла быть инициатором такой ссоры. Должно быть, это целиком вина Эрнеста. Его мог бы оправдать разве что приступ болезни – возможно, он добавил ту приписку к завещанию во время жесточайшей печеночной колики. Но позволить печеночной колике навеки превратить тебя в подлеца!..
– Я знать его больше не желаю, знать не желаю! – с жаром воскликнул Берти, как будто Эрнеста в его нынешнем положении это могло задеть.
Однако Милли его не видела и, похоже, не слышала. Взгляд ее широко раскрытых глаз был теперь обращен к окну, руки стиснуты на коленях.
– Как долго? – с усилием прошелестела она бледными от потрясения губами, не отрывая неподвижного взгляда от красной стены дома напротив.
– Что, моя дорогая? Что, бедная моя девочка? – Берти подскочил к креслу и склонился над ней. Милая малышка, милая, милая малышка! Вдобавок с такими прелестными темными ресницами, загнутыми вверх. У его жены вообще не было ресниц. Вернее, их не было видно: слишком светлые.
– Когда? – прошептала Милли, глядя прямо перед собой.
– Когда? Ты хочешь сказать, когда он сделал ту приписку? Два года назад. На бумаге есть дата. Понять не могу. – Его полные гнева и сочувствия глаза увлажнились, когда он почувствовал под ладонью теплую округлость плеча Милли. – Как можно было хоть раз поссориться с тобой? И хуже всего то, что я не могу позволить себе отвернуться от него, потому что его нет в живых: это было бы недостойно, – но уверяю тебя, Милли…
