Черный снег (страница 2)
Мэттью вытянул из земли камень странных очертаний, остановился, стер с него глину. Углядел некое качество, и поплевал на камень, и вытер его о штаны. Камень оказался кругловат, вроде неолитического инструмента – Мэттью раз видел, как такой извлекли на поле, и прикинул, не оно ли это: предмет гладкий и плоский, выделан древними руками – по прикидкам Мэттью, едва ль не безупречно. Глянул на Билли, сына Барнабаса, и, чтоб ему показать, протянул, но парнишка стоял, вперившись в собственные мысли. Стоял он рядом с лошадью, руку нянькал под рубашкой, до этого порезавшись об оскал старой бутылки, торчавшей из земли. Мэттью отвернулся от Билли и сунул камень в карман. Синяя веревка, служившая ему поясом, ослабла, он перевязал узел потуже и вновь склонился к работе. Некое чувство принялось терзать его, будто неведомое наречие, доносившееся из места ощущаемого, но не воплощенного, и он потянулся взглядом по полю к Барнабасу, тот остановился, чтоб поправить на лошади упряжь. Отсвет мощи в том, как стоял Барнабас, коренастый, туго свернутый под измаранной в глине рубахой. Поза человека, по обыкновению, горячего. Человека, склонного к мыслям о вещах глубоких, однако неловко ему о них заикаться. Растущая тростинка Билли с ним рядом, четырнадцатилетка с кислой миной.
В ушах у нее музыка пчел, а затем беззвучие дома. Эскра Кейн стояла тоненькая в прихожей, синее платье на ней почти в тон глаз. Темные волосы соскользнули на лицо – она стянула с головы капор, сеткой от пчел обернутый, как у невесты, и повесила его на курносый шишак балясины. Гостиная рядом ярко охвачена была желтеющим светом, и он сиял на темноту пианино. Эскра вздохнула. Такие вот дни просушивали сырость у человека в костях, отпирали засовы зимы на сердце. Когда приехали они с Барнабасом в Донегол, сынок Билли учился разговаривать. Местные смотрели на них сторожко, а стужа стегала и впивалась зубами. По-местному умел один Барнабас. Край этот она видела диким и нищим, картина мрачнее, чем греза, какую ткали ей родители-эмигранты – тиронцы, отплывшие на корабле в Нью-Йорк и построившие там себе уж что удалось. Здесь видела она сырость и запустение, ту неотступную томительность, какой приходилось противиться. Те первые ночи лежала она подле Барнабаса и слушала дождь и ветер, а дальше – ночи, когда погода вроде как прекращалась вообще, и Эскра слышала в том беззвучии отворение пустоты. Из этих мест мужа ее выслали в детстве сиротою. Она выучилась находить отдушину в редких вечерах, подобных таким вот, утешенье в том, что сынок их растет местным в краю, что по праву был ему домом.
В кухне она обнаружила, что печь тикает. Затхлость торфа и благоуханье доспевающего жаркого. Легкая лаванда в воздухе. Как обычно, буря крошек там, где садился поесть Мэттью Пиплз, здоровенные медленные руки тянутся за черным хлебом, дерут его. Она вытерла еловый неструганый стол и увидела, что буханка-то почти съедена. Скоро уж лампы зажигать. В комнату сумрак вносил свои тени, и те вытягивались, будто просыпался цирк темных зверей.
Поле – неровное, кочковатое не пойми что, давно не использованное – тянулось усохшей ногой вдоль пастбища пошире, отделенного деревьями. Никакого проку с него, разве что для свалки. Еще в начале февраля Барнабас встал, потирая скулу костяшками, и сказал, что смотреть ему на этот участок тошно. Чудны́е несколько дней теплой погоды. Мы его перепашем, и вынем камни, и нахер завалим навозом, и посмотрим. Стояли они и оглядывали его. Клоки поля плотны от крапивы, что колыхалась, когда подымался ветер, как буйно море. Полузатонувший в нем лежал погибшим судном старый культиватор в спорах ржавчины. Пришлось выволакивать его лошадью, оставили они его, натужного да помятого, в лощинке между деревьями. Поле по углам обрамлено было скучившимися тернами, и Мэттью Пиплз двинулся на них, посверкивая улыбкой, с садовым резаком.
Лошадь у Барнабаса шалила, и вести ее под уздцы вызвался Билли. Барнабас глянул на мальца и подошел к нему, взял его руку в свою. Ступай-ка домой, и пусть мать обработает тебе. Отпустил сыново запястье и легонько ущипнул его за ребра, и Билли от отца отпрянул. Отстань, а? Встал в сторонке и давай наматывать подол рубахи на руку, указания не слушаясь.
Барнабас вздохнул. Испортишь рубаху-то.
Рубаха эта старая как хер знает что, ну. С лошадью управлюсь.
Никакой помощи лошадь не требует.
Билли подался вперед приглядеться к ней. Сразу же за упряжью стерта шерсть на участке с монетку величиной, обошел он кругом и увидел то же самое с другого боку.
У нее до мяса скоро сотрется, ну.
Вряд ли.
Может, передохнуть ей.
Барнабас рассмеялся. У этой лошади отпуск уже был, бездельничала в поле да в стойле всю неделю.
Билли потешил лошадь по носу, заглянул ей во тьму глаз, будто умел передать некое чувство или намерение.
Мэттью Пиплз расправил спину и тут услыхал далекий звук скотины в хлеву. Мык, словно скисший ветер. Что, к бесам, там с ними? Клятая веревка-опоясь опять распустилась, и он еще раз ее затянул и уловил, что поклевывает его некая странная мысль, и повернулся он, и тут-то углядел тот дым, увидел, как завитой кошачий хвост утолстился в спираль темно-грифельную. Смотрел, как она сложилась сама в себя, и на миг почудилось, будто вдвое разрослась, и он глянул на остальных, уловил, как внутри у него что-то затрепетало. Голос в горле туг, а ум его схватился за слова и сделал их осязаемыми.
Эй, ребята, сказал он.
Циклоп, дворняга Билли, возник в поле рядом с ним, встал наблюдать, лютый взглядом, рыжими глазами не смаргивая. Пес себе на уме, вельможно небрежный, кто ни позови, повернулся и взлаял на деревья. Барнабас замер в недоумении. Может, лошадь состарилась, а может, что не так с нею, как Мэттью Пиплз сказал, но самому Барнабасу не разобрать, в чем тут дело. Никогда прежде никаких хлопот. И мальцу руку надо привести в порядок. Лицо у Барнабаса горело, а под рубахой чесалось, и отгонял он муху, гудевшую у лошажьей холки. Повернулся к сыну.
Шагай-ка ты, пусть тебе руку посмотрят. Заразу занесешь, как пить дать.
Парнишка глянул на руку и на кровь по рубахе и заговорил, обращаясь к земле.
Все у меня в порядке, ну.
Ладно, давай тогда бери для лошади хворостину, раз так.
Барнабас пригнулся и подобрал камень, вылепленный как зуб какого-нибудь старого зверя, какой пал тут, чтоб издохнуть под колесом древнего солнца, а может, так оно и было, но когда бросил он его лениво к канаве, Мэттью Пиплз сделал шаг вперед и еще раз откашлялся. Иисусе Христе, ребята. Они на него внимания не обратили, а может, не услышали, бо поздней в памяти у них услышал каждый лишь глухой грохот сапог Мэттью Пиплза, топотавших по полю прочь. Ни слова от него, и что-то потешное было в том, как бежал он всеми членами своими, густо, будто наверняка споткнется и грохнется коленями в землю, рухнет без рук в грязь лицом, рассыплется на составляющие. Но никогда не видали они, чтоб он шевелился шустрее, кулаки шарами, точно булыги, и мигала им белизна лодыжек, когда вздергивались и опадали штанины. И кабы знал Мэттью Пиплз, к чему бежит, он бы, может, встал как вкопанный, развернулся бы к дороге за воротами на дальнем краю поля. Барнабас ума приложить не мог, что там с человеком такое, когда услыхал его запоздалый рев, одиночное слово, пролетевшее обратным ходом через голову ему, как брошенный камень. Дважды понадобилось услышать ему это слово у себя в уме, покуда взгляд не добрался до места над деревьями, где черно увидел он завиток, трепет дыма, который, казалось, кланяется ему лично.
Пожар.
Скольженье скворцов в небесах над Карнарваном казалось зеркально восходившему завитку текучего дыма. Мурмурация колыхалась едино с ним, словно переплетенье умов, небо ткала исполинским дыханьем, покуда закат не затрепетал, подобно легкому. Стая вывертывалась и кружила, ловила свет и гнула его, вновь разметывалась лентою нескончаемой петли, – быть может, так вот насмехалась природа над тем, что́ разыгрывалось внизу, но куда вероятней, что птицы ведать не ведали, замкнутые в своем бытии. Мальчишка увидел картину ту над городком, но в уме ее не удержал – смотрел, как отец слепо бежит по полю, глянул на темневшие деревья. Что-то подобное потустороннему гостю холодом прошло сквозь него.
Ум Барнабаса, устремленный поверх пропасти, какую не мог он видеть. Он двинулся за Мэттью по полю, в ногах такой хмель, будто тревога сделалась чем-то жидким, влитым в кровь ему, но погодя управился он побежать.
Не дом бы, прошу. Ох, Эскра.
Узкое поле и тянется нескончаемо, и тут увидал он, как Мэттью исчезает промеж деревьев. Бросился следом, деревья дубы, и яворы, и чахлые буки, торча пальцами в небо, будто все еще пытались безотлагательно молить жизнь о чем-то. Тропа стоптанная. Навстречу ему облегченье в виде Эскры, бежала к ним, юбка поддернута, локти мелькают, на руках мука. Живей никогда не видал он ее, обе щеки ее горят. Углядел, как Мэттью Пиплз медлит миг, чтоб ее выслушать, скрючился он себе в колени, чтоб отдышаться, и опять бросился бегом. Барнабас догнал и остановился с нею рядом, и она взяла его запястье в мучную руку, белую, словно кровь из нее вытекла. Пот умащивал ей высокий лоб, дыханье сечет воздух, будто ножом, сечет по глазам ему. Крепче схватилась, пытаясь перевести дух. То, что увидел он у нее в глазах, едва не сразило его еще прежде речей ее, а как заговорила, снопом волосы пали ей поперек лица.
Хлев горит, сказала она.
Быстро провела она по волосам и на щеку себе нанесла полосу муки, будто помечена стала.
Покричи мальца, сказал он.
Оттиск ее лица у него на уме, пока бежал он. Мир его всё у́же, к зрению иного рода.
Хлев стоял под прямым углом к дому, здание, сложенное из камня, и на земле оно уже было, когда он ее покупал. В длину футов пятьдесят, со стойлами для скота, обитавшего там теперь на зимовье. Корм – на сеновале под старыми дубовыми балками. Закрывался хлев двустворчатой красной дверью в торце, в такую ширину, чтобы крупной скотине плечом к плечу не пройти, а потому внутрь и наружу гонять ее получалось небыстро. В уме он прикинул, что́ его там ожидает. Ну какого хера сейчас-то, в феврале, когда они еще не в полях? Пара месяцев – и все, проскочили бы. Он слышал, как пыхтит следом за ним Циклоп, напряг зрение за деревья, но ничего разглядеть не сумел, лишь то, что было прямо перед ним, серпантин древесных теней на тропе, словно шагнул он в ненастоящее, отринувшее всякое время, безразлично переписавшее все законы.
Выбрался он на пастбище и увидел спираль черного дыма, он скрыл дом, растекся, будто чернила каракатицы в воде. У хлева полыхал западный край крыши. Дым сочился из окон, словно вода, струящаяся задом наперед по камням, завивался вверх к крыше, где сочетался тошнотворным союзом с дымом потемней. Барнабас вбежал во двор и увидел, как Мэттью Пиплз налегает на длинный рычаг колонки. Здоровенны у него ручищи-деревья. Ведро на рыле у колоночного крана, вода в него плещет. Мэттью Пиплз повернулся к нему, лицо подсвечено словно бы яростью, и бросился бежать к пожару, замахнулся ведром и выплеснул в воздух реку. Вода летела краткий миг, сверкающая и до странного красивая, покуда не пала, угаснув, на крышу, будто камень встретился с океаном. Подбежал к нему Барнабас, схватил за плечо. Нахер, говорит. Потянул его за руку, показал. Подскочили они к дверям хлева и встали перед ними, лукавый дым-призрак сквозь щели, будто пожар-то совсем пустяковый. Глаза у Мэттью Пиплза вытаращились с видом того, кто плавать не умеет, а позван в воду. Он помотал Барнабасу головой – тот стоял да щурился на двери. Та мольба в глазах у Мэттью Пиплза, оставшаяся незамеченной, и постоял Барнабас, глядя на курившиеся двери, почувствовал, как на миг ноги подкосились, сорок три коровы внутри, вдохнул поглубже, заметил, как приближаются с поля к воротам Эскра с сыном, вот тут-то и положил он ладонь Мэттью Пиплзу на спину и подтолкнул его к дверям.
