Аглая: Ученица хозяина Мёртвой пряжи (страница 5)
Пальцы онемели не от усталости, а от странного, сосущего холода, что исходил от самой нити. Первые дни в Прядильне Морока слились в один нескончаемый, серый морок, точь-в-точь как имя её Хозяина. Ночи были коротки и тревожны, как лихорадочный сон больного, а дни тянулись мучительно долго, словно смола с вековой сосны, капля за каплей отмеряя мою украденную жизнь.
Меня приставили к самой древней прялке в углу огромной мастерской – громадине из тёмного, почти чёрного дерева, покрытой такой искусной резьбой, что казалось, будто по ней вьются не узоры, а застывшие змеи. Прялка гудела и подрагивала под моими руками, словно живое, недовольное существо. Я должна была научиться прясть из кудели, что выдавали мне каждое утро. Кудель эта не походила ни на одну, что я знала. Она была то багровой, как запекшаяся кровь, то иссиня-чёрной, как грозовая туча, то мертвенно-белой, как саван. И вся она, каждая прядь, отдавала могильным холодком, от которого ломило суставы и ныло под сердцем.
– Эта пряжа живая, – проскрежетал Мрак в мой первый день, когда я, уколов палец о веретено, вскрикнула. Он стоял надо мной, тенью нависая, и глаза его, цвета озёрного льда, не выражали ничего, кроме глухого раздражения. – И вечно голодная. Не накормишь её своим усердием – она твоей кровушки отопьёт. Так что старайся, новенькая. Аль не хочешь, чтобы братец твой раньше времени к праотцам отправился?
Его слова хлестнули больнее любой плети. Он знал, куда бить. И бил без промаха.
Жизнь в Прядильне подчинялась жестокому, неписаному укладу. Утром нас будил не крик петуха, а глухой удар колокола, от которого, казалось, сотрясались сами каменные стены. Сонные, мы брели в мастерскую, где нас уже ждала работа. Ели мы тут же, за длинным щербатым столом, скудную похлёбку да краюху серого хлеба. Словоохотливых здесь не было. Дарина, прекрасная, как лесная мавка, смотрела в свою миску пустыми, выцветшими глазами, будто видела на дне своё отражение и ужасалась ему. Она двигалась плавно, безвольно, словно кукла, у которой оборвали все ниточки. Весняна же, напротив, суетилась, пыталась улыбаться, но улыбка её выходила кривой и жалкой, а в глазах плескался такой застарелый ужас, что хотелось отвести взгляд. Она походила на подстреленную птаху, что всё ещё пытается чирикать, не понимая, что крыло её перебито навсегда.
Остап был частью этого места, как станки или каменные стены. Он молча таскал тяжёлые чаны с едкими красителями, и пар, что клубился над ними, окутывал его фигуру, делая похожим на призрака из старых сказок. Он ни на кого не смотрел, ни с кем не говорил, и его безразличие пугало больше открытой вражды. В нём умерло всё, даже желание ненавидеть.
Напротив, Филимон кипел жизнью – гнусной, подлой, но кипучей. Он был здесь главным подлизой и наушником. С утра он вился вокруг Хозяина, заглядывая в глаза и ловя каждое слово, а после срывал зло на тех, кто слабее. Его излюбленной жертвой был Тихон – тихий, бледный юноша, чей талант вышивать шёлком и бисером был, казалось, единственной светлой вещью в этом проклятом месте.
Однажды за обедом Филимон, проходя мимо, «случайно» задел ногой скамью, на которой сидел Тихон. Тот качнулся, и его миска с горячей похлёбкой опрокинулась прямо ему на колени. Тихон вскрикнул от боли, по лицу его побежали слёзы – не столько от ожога, сколько от обиды и бессилия.
– Ох, прости, любезный, – пропел Филимон, скривив губы в мерзкой ухмылке. – Руки-то у тебя золотые, а вот сидишь ты как-то неуклюже. Надобно ровнее держаться.
Тихон лишь сжался, пытаясь незаметно утереть слёзы рукавом. И в этот миг я увидела, как Мрак, сидевший в дальнем конце стола и до этого точивший какое-то долото, медленно поднял голову. Он ничего не сказал. Он просто посмотрел на Филимона. И в этом взгляде было столько ледяной, обещающей расправу ярости, что подмастерье побледнел, сглотнул и торопливо шмыгнул на своё место. В Прядильне была своя стая, и даже такой шакал, как Филимон, знал, что вожака лучше не злить. Даже если этот вожак сам в ошейнике.
Сам Хозяин, Морок, правил этим змеиным гнездом с изяществом паука, плетущего свою паутину. Он появлялся в мастерской внезапно, ступая неслышно, и от его присутствия воздух густел и холодел. Он обладал хищной, обманчивой красотой, и голос его, вкрадчивый и бархатный, мог заставить поверить в любую ложь. Но главным его оружием было унижение. А главной его мишенью – собственный брат.
– Мрак, – мурлыкал он, проводя пальцем по ткани, которую только что обработал Мрак. Все в мастерской замирали. – Опять спешишь. Нить неровная. Ты будто дрова рубишь, а не судьбы сплетаешь. Неужто за столько веков ты так и не научился терпению? Впрочем, о чём это я… Терпение – добродетель. А откуда ей взяться у того, в ком нет души?
Мрак каменел лицом, лишь желваки перекатывались на скулах. Он молчал, низко склонив голову, и это молчание было страшнее любого крика. А Хозяин, насладившись его унижением, переводил свой ледяной взгляд на меня.
– А вот наша пташка Аглая старается, – его губы изгибались в подобии улыбки, от которой у меня по спине бежали мурашки. – Чувствуется рука, привыкшая к работе, а не к праздности. Может, тебе, Мрак, поучиться у юной девы? Глядишь, и в тебе проснётся что-то, кроме звериной злобы.
Я опускала глаза, чувствуя, как щёки заливает краска стыда и страха. Похвала Морока была ядом, и я это нутром чуяла. Каждый раз, когда он хвалил меня, он вонзал в Мрака ещё один невидимый нож.
Именно Мрак взялся меня учить ткачеству. Вернее, не учить, а вбивать науку силой и уничижительными придирками. Он поставил меня к огромному станку, где нужно было вплетать мёртвую пряжу в основу из обычного льна.
– Не так, – рыкнул он, когда нить в моих руках в очередной раз оборвалась с сухим, злым щелчком. – Ты её тянешь, будто вожжи. Она ласки требует, дура.
Он шагнул ко мне, встал за спиной так близко, что я ощутила исходящий от него жар, пахнущий лесом, железом и чем-то ещё, диким и первобытным. Его дыхание опалило кожу на шее, заставив волоски встать дыбом. Сердце споткнулось и забилось часто-часто, как пойманная в силки птаха. Его руки накрыли мои, и я вздрогнула от неожиданности. Пальцы у него были сильные, жёсткие, в застарелых мозолях и шрамах, но прикосновение их обожгло, будто клеймом.
– Чувствуй, – его голос стал ниже, с хрипотцой, и горячее дыхание коснулось моего уха, отчего по всему телу пробежала предательская дрожь. – Не глазами смотри, а кожей чувствуй. Нить должна скользить, как змея. Вот так. Веди её, но не принуждай. Она сама ляжет, куда надобно.
Он вёл моими руками, и под его властным, но точным нажимом у меня впервые получилось провести челнок так, как нужно. Нить легла ровно, впиваясь в основу и будто бы замирая. Я затаила дыхание. Под его жёсткой хваткой, направляющей мои кисти, я вдруг ощутила едва заметную, лёгкую дрожь, которую он тщательно пытался скрыть. Он учил меня, а сам, казалось, едва держался, чтобы не сделать что-то иное – не коснуться моих волос, не вдохнуть глубже запах моего тела, который, должно быть, смешивался с запахом пряжи. Эта догадка обожгла сильнее его прикосновения.
– Поняла? – коротко бросил он, отступая на шаг и обрывая это мучительное наваждение.
– Кажись… – прошептала я, боясь пошевелиться и спугнуть только что обретённое умение.
– Не кажись, а делай. И не смей отвлекаться. Ещё одна ошибка – и будешь до утра сидеть.
Он отошёл к своему верстаку, а я ещё долго чувствовала жар его ладоней на своих руках и слышала в ушах его хриплый шёпот. И злилась. На него – за грубость и эту сводящую с ума близость. На себя – за предательскую дрожь в коленях и непрошеные мысли.
По ночам Прядильня жила своей, тайной жизнью. Когда гасили последние лучины, из тёмных углов, из-за тяжёлых гобеленов доносились странные звуки. Не скрип старых половиц, не шорох мышей. Это было похоже на тихий, вкрадчивый шёпот, на шелест сухих листьев, на скольжение чего-то бесплотного по каменному полу. В первую ночь я с головой укрылась тонким одеялом, дрожа от страха. Но потом усталость брала своё, и я проваливалась в тяжёлый сон без сновидений.
Еды вечно не хватало. Желудок сводило от голода, и я часто вспоминала матушкины пироги с капустой, её наваристые щи… Здесь же даже хлеб имел привкус пыли и отчаяния. Однажды вечером, сидя в своей крохотной каморке под самой крышей, я доедала свою убогую вечерю. Осталась лишь твёрдая, как камень, краюшка. Грызть её уже не было сил, а выбрасывать хлеб матушка строго-настрого запрещала. Я повертела её в руках и, недолго думая, положила на широкий подоконник. «Может, птаха какая склюёт утром», – подумала я и, обессиленная, рухнула на жёсткую койку.
Утром меня разбудил не колокол, а настойчивый стук в оконное стекло. Я села, протирая глаза. За окном никого не было. Наверное, ветка… Я уже хотела встать, как мой взгляд упал на подоконник.
Краюшки хлеба там не было.
А на её месте лежал маленький, гладкий, идеально круглый речной камешек серого цвета.
Я замерла. Осторожно протянула руку и взяла его. Камешек был прохладным и тяжёлым. Я оглядела каморку. Дверь заперта изнутри на крюк. Окно высоко, под самой крышей. Никто не мог сюда войти. Никто не мог подменить хлеб на камень. Я поднесла его к глазам. Обычный голыш, какие тысячами лежат на дне любой реки. Но кто?.. И зачем?..
Я спрятала камешек в свой узелок с вещами, рядом с тряпичной куколкой-обережницей от матушки. От него не исходило ни тепла, ни холода, но мне почему-то показалось, что это знак. Недобрый или хороший – я не знала. Но в этом месте, где всё было пропитано злом и безнадёгой, любая загадка была лучше давящей, удушливой ясности.
Днём случилось ещё одно. Хозяин велел мне вышить узор на воротнике его новой рубахи. Нити выдал сам – тончайшие, серебряные, что светились в полумраке, как лунный свет. Работа была кропотливая, требующая всего внимания. Я сидела, склонившись над пяльцами, стараясь, чтобы каждый стежок был идеальным.
Мрак проходил мимо, направляясь к своему верстаку. Он бросил мимолётный взгляд на мою работу и остановился, заслонив слабый свет из окна.
– Слишком туго затягиваешь, – пророкотал он у меня над головой.
– Мне велели, чтобы было крепко, – не поднимая глаз, ответила я.
– Тебе велели вышить узор, а не удавку. Ослабь нить. Иначе она высосет цвет из ткани. И из тебя заодно.
Я упрямо вскинула подбородок, встречаясь с его ледяным взглядом.
– Вы мой наставник, Мрак, или просто любите всем указывать?
В глазах его что-то полыхнуло – не то злость, не то что-то иное, чего я не смогла разобрать. Он наклонился, и его лицо оказалось так близко к моему, что я увидела крохотный, почти незаметный шрам у виска, белеющий на загорелой коже.
– Я здесь дольше всех, девчонка, – прошипел он так тихо, что никто, кроме меня, не мог его услышать. – И знаю одно: Хозяин любит красоту. Но ещё больше он любит смотреть, как она умирает. Не давай ему лишнего повода любоваться твоим увяданием. Поняла?
Он выпрямился и, не дожидаясь ответа, зашагал прочь, оставив меня в полном смятении. Его слова были жестоки, но впервые в них не было унижения. В них звучало… предостережение.
Весь оставшийся день я думала об этом. О его словах. О странном камешке на подоконнике. О ночных шорохах. Паутина, в которую я попала, оказалась куда сложнее и запутаннее, чем я думала. Здесь были не только паук и мухи. Здесь были и другие тени, другие законы, которые мне предстояло разгадать, чтобы выжить.
Вечером, когда я вернулась в свою каморку, меня ждал ещё один сюрприз. На том же подоконнике, где утром лежал камешек, теперь красовалась маленькая, пузатая кринка, прикрытая чистой тряпицей. Я с опаской подошла, сняла тряпицу. В кринке было молоко. Настоящее, парное, с густыми жёлтыми сливками сверху. Его запах ударил в нос, вызвав голодное урчание в животе.
