Чудо Рождества. Рассказы русских писателей (страница 2)
Прошли мимо два солдата, один в казенных, другой в своих сапогах, прошел потом в чищеных калошах хозяин из соседнего дома, прошел булочник с корзиной. Все мимо прошли, и вот поравнялась еще с окном женщина в шерстяных чулках и в деревенских башмаках. Прошла она мимо окна и остановилась у простенка. Заглянул на нее из-под окна Авдеич, видит: женщина чужая, одета плохо и с ребенком, стала у стены к ветру спиной и укутывает ребенка, а укутывать не во что. Одежа на женщине летняя, да и плохая. И из-за рамы слышит Авдеич, ребенок кричит, и она его уговаривает, никак уговорить не может. Встал Авдеич, вышел в дверь и на лестницу и кликнул:
– Умница! а умница! – Женщина услыхала и обернулась. – Что же так на холоду с ребеночком стоишь? Заходи в горницу, в тепле-то лучше уберешь его. Сюда вот.
Удивилась женщина. Видит, старик старый в фартуке, очки на носу, зовет к себе. Пошла за ним.
Спустились под лестницу, вошли в горницу, провел старик женщину к кровати.
– Сюда, – говорит, – садись, умница, к печке ближе – погреешься и покормишь младенца-то.
– Молока-то в грудях нет, сама с утра не ела, – сказала женщина, а все-таки взяла к груди ребенка.
Покачал головой Авдеич, пошел к столу, достал хлеб, чашку, открыл в печи заслонку, налил в чашку щей, вынул горшок с кашей, да не упрела еще, налил одних щей и поставил на стол. Достал хлеба, снял с крючка утирку и на стол положил.
– Садись, – говорит, – покушай, умница, а с младенцем я посижу, ведь у меня свои дети были – умею с ними нянчиться.
Перекрестилась женщина, села к столу и стала есть, а Авдеич присел на кровать к ребенку. Чмокал, чмокал ему Авдеич губами, да плохо чмокается, зубов нету. Все кричит ребеночек. И придумал Авдеич его пальцем пугать, замахнется-замахнется на него пальцем прямо ко рту и прочь отнимет. В рот не дает, потому палец черный, в вару запачкан. И засмотрелся ребеночек на палец и затих, а потом и смеяться стал. И обрадовался Авдеич. А женщина ест, а сама рассказывает, кто она и куда ходила.
– Я, – говорит, – солдатка, мужа восьмой месяц угнали далеко, и слуха нет. Жила в кухарках, родила. С ребенком не стали держать. Вот третий месяц бьюсь без места. Проела все с себя. Хотела в кормилицы – не берут: худа, говорят. Ходила вот к купчихе, там наша бабочка живет, так обещала взять. Я думала, совсем. А она велела на той неделе приходить. А живет далеко. Изморилась и его, сердечного, замучила. Спасибо, хозяйка жалеет нас за-ради Христа на квартире. А то бы и не знала, как прожить.
Воздохнул Авдеич и говорит:
– А одежи-то теплой али нет?
– Пора тут, родной, теплой одеже быть. Вчера платок последний за двугривенный заложила.
Подошла женщина к кровати и взяла ребенка, а Авдеич встал, пошел к стенке, порылся, принес старую поддевку.
– На, – говорит, – хоть и плохая штука, а все пригодится завернуть.
Посмотрела женщина на поддевку, посмотрела на старика, взяла поддевку и заплакала. Отвернулся и Авдеич; полез под кровать, выдвинул сундучок, покопался в нем и сел опять против женщины.
И сказала женщина:
– Спаси тебя Христос, дедушка, наслал, видно, он меня под твое окно. Заморозила бы я детище. Вышла я, тепло было, а теперь вот как студено завернуло. И наставил же он, батюшка, тебя в окно поглядеть и меня, горькую, пожалеть.
Усмехнулся Авдеич и говорит:
– И то он наставил. В окно-то я, умница, неспроста гляжу.
И рассказал Мартын и солдатке свой сон, и как он голос слышал, что обещался нынешний день Господь прийти к нему.
– Все может быть, – сказала женщина, встала, накинула поддевку, завернула в нее детище и стала кланяться и опять благодарить Авдеича.
– Прими, ради Христа, – сказал Авдеич и подал ей двугривенный – платок выкупить. Перекрестилась женщина, перекрестился Авдеич и проводил женщину.
Ушла женщина; поел Авдеич щей, убрался и сел опять работать. Сам работает, а окно помнит, как потемнеет в окне, сейчас и взглядывает, кто прошел. Проходили и знакомые, проходили и чужие, и не было никого особенного.
И вот видит Авдеич: против самого его окна остановилась старуха-торговка. Несет лукошко с яблоками. Немного уж осталось, видно, все распродала, а через плечо держит мешок щепок. Набрала, должно быть, где на постройке, к дому идет. Да, видно, оттянул ей плечо мешок; захотела на другое плечо переложить, спустила она мешок на панель, поставила лукошко с яблоками на столбике и стала щепки в мешке утрясать. И пока утрясала она мешок, откуда ни возьмись, вывернулся мальчишка в картузе рваном, схватил из лукошка яблоко и хотел проскользнуть, да сметила старуха, повернулась и сцапала малого за рукав. Забился мальчишка, хотел вырваться, да старуха ухватила его обеими руками, сбила с него картуз и поймала за волосы. Кричит мальчишка, ругается старуха. Не поспел Авдеич шила воткнуть, бросил на пол, выскочил в дверь, даже на лестницу спотыкнулся и очки уронил. Выбежал Авдеич на улицу: старуха малого треплет за вихры и ругает, к городовому вести хочет; малый отбивается и отпирается.
– Я, – говорит, – не брал, за что бьешь, пусти.
Стал их Авдеич разнимать, взял мальчика за руку и говорит:
– Пусти его, бабушка, прости его, ради Христа!
– Я его так прощу, что он до новых веников не забудет. В полицию шельмеца сведу.
Стал Авдеич упрашивать старуху.
– Пусти, – говорит, – бабушка, он вперед не будет. Пусти ради Христа!
Пустила его старуха, хотел мальчик бежать, но Авдеич придержал его.
– Проси, – говорит, – у бабушки прощенья. И вперед не делай, я видел, как ты взял.
Заплакал мальчик, стал просить прощенья.
– Ну вот так. А теперь яблоко на, вот тебе.
И Авдеич взял из лукошка и дал мальчику.
– Заплачу, бабушка, – сказал он старухе.
– Набалуешь ты их так, мерзавцев, – сказала старуха. – Его так наградить надо, чтобы он неделю на задницу не садился.
– Эх, бабушка, бабушка, – сказал Авдеич. – По-нашему-то так, а по-божьему не так. Коли его за яблоко высечь надо, так с нами-то за наши грехи что сделать надо?
Замолчала старуха.
И рассказал Авдеич старухе притчу о том, как хозяин простил оброчнику весь большой долг его, а оброчник пошел и стал душить своего должника. Выслушала старуха, и мальчик стоял слушал.
– Бог велел прощать, – сказал Авдеич, – а то и нам не простится. Всем прощать, а несмысленному-то и поготово.
Покачала головой старуха и вздохнула.
– Так-то так, – сказала старуха, – да уж очень набаловались они.
– Так нам, старикам, и учить их, – сказал Авдеич.
– Так и я говорю, – сказала старуха. – У меня самой их семеро было, – одна дочь осталась.
И стала старуха рассказывать, где и как она живет у дочери и сколько у ней внучат.
– Вот, – говорит, – сила моя уж какая, а все тружусь. Ребят, внучат жалко, да и хороши внучата-то; никто меня не встретит, как они. Аксютка, так та ни к кому и не пойдет от меня. Бабушка, милая бабушка, сердечная… – И совсем размякла старуха.
– Известно, дело ребячье. Бог с ним, – сказала старуха на мальчика.
Только хотела старуха поднимать мешок на плечи, подскочил мальчик и говорит:
– Дай я снесу, бабушка, мне по дороге. – Старуха покачала головой и взвалила мешок на мальчика.
И пошли они рядом по улице. И забыла старуха спросить у Авдеича деньги за яблоко. Авдеич стоял и все смотрел на них и слушал, как они шли и что-то все говорили.
Проводил их Авдеич и вернулся к себе, нашел очки на лестнице, и не разбились, поднял шило и сел опять за работу. Поработал немного, да уж стал щетинкой не попадать и видит: фонарщик прошел фонари зажигать. «Видно, надо огонь засвечать», – подумал он, заправил лампочку, повесил и опять принялся работать. Докончил один сапог совсем; повертел, посмотрел: хорошо. Сложил струмент, смел обрезки, убрал щетинки, и концы, и шилья, снял лампу, поставил ее на стол и достал с полки Евангелие. Хотел он раскрыть книгу на том месте, где он вчера обрезком сафьяна заложил, да раскрылась в другом месте. И как раскрыл Авдеич Евангелие, так вспомнился ему вчерашний сон. И только он вспомнил, как вдруг послышалось ему, как будто кто-то шевелится, ногами переступает сзади его. Оглянулся Авдеич и видит: стоят точно люди в темном углу – стоят люди, а не может разобрать, кто такие. И шепчет ему на ухо голос:
– Мартын! А Мартын. Или ты не узнал меня?
– Кого? – проговорил Авдеич.
– Меня, – сказал голос. – Ведь это я.
И выступил из темного угла Степаныч, улыбнулся и как облачко разошелся, и не стало его…
– И это я, – сказал голос.
И выступила из темного угла женщина с ребеночком, и улыбнулась женщина, и засмеялся ребеночек, и тоже пропали.
– И это я, – сказал голос.
И выступила старуха и мальчик с яблоком, и оба улыбнулись, и тоже пропали.
И радостно стало на душе Авдеича, перекрестился он, надел очки и стал читать Евангелие там, где открылось. И наверху страницы он прочел:
– И взалкал я, и вы дали мне есть, жаждал, и вы напоили меня, был странником, и вы приняли меня…
И внизу страницы прочел еще:
– Так как вы сделали это одному из сих братии моих меньших, то сделали мне (Матфея 25-я глава).
И понял Авдеич, что не обманул его сон, что точно приходил к нему в этот день Спаситель его и что точно он принял его.
Федор Достоевский
Мальчик у Христа на елке
Но я романист, и, кажется, одну «историю» сам сочинил. Почему я пишу: «кажется», ведь я сам знаю наверно, что сочинил, но мне все мерещится, что это где-то и когда-то случилось, именно это случилось как раз накануне Рождества, в каком-то огромном городе и в ужасный мороз.
Мерещится мне, был в подвале мальчик, но еще очень маленький, лет шести или даже менее. Этот мальчик проснулся утром в сыром и холодном подвале. Одет он был в какой-то халатик и дрожал. Дыхание его вылетало белым паром, и он, сидя в углу на сундуке, от скуки нарочно пускал этот пар изо рта и забавлялся, смотря, как он вылетает. Но ему очень хотелось кушать. Он несколько раз с утра подходил к нарам, где на тонкой, как блин, подстилке и на каком-то узле под головой вместо подушки лежала больная мать его. Как она здесь очутилась? Должно быть, приехала с своим мальчиком из чужого города и вдруг захворала. Хозяйку углов захватили еще два дня тому в полицию; жильцы разбрелись, дело праздничное, а оставшийся один халатник уже целые сутки лежал мертво пьяный, не дождавшись и праздника. В другом углу комнаты стонала от ревматизма какая-то восьмидесятилетняя старушонка, жившая когда-то и где-то в няньках, а теперь помиравшая одиноко, охая, брюзжа и ворча на мальчика, так что он уже стал бояться подходить к ее углу близко. Напиться-то он где-то достал в сенях, но корочки нигде не нашел и раз в десятый уже подходил разбудить свою маму. Жутко стало ему наконец в темноте: давно уже начался вечер, а огня не зажигали. Ощупав лицо мамы, он подивился, что она совсем не двигается и стала такая же холодная, как стена. «Очень уж здесь холодно», – подумал он, постоял немного, бессознательно забыв свою руку на плече покойницы, потом дохнул на свои пальчики, чтоб отогреть их, и вдруг, нашарив на нарах свой картузишко, потихоньку, ощупью, пошел до подвала. Он еще бы и раньше пошел, да все боялся вверху, на лестнице, большой собаки, которая выла весь день у соседских дверей. Но собаки уже не было, и он вдруг вышел на улицу.
