Стоянка человека. Повести. Рассказы (страница 2)

Страница 2

Смешно? Очень. Но ведь и очень грустно. И печаль порой накрывает прозу Искандера целиком, не оставляя места для природной веселости – как в небольшой повести «Пшада». Пшада на абхазском означает душа, и смысл этого таинственно и непрерывно звучащего в сознании отставного генерала Мамбы, абхазца по происхождению, открывается ему только на границе смерти. Откуда вдруг возник этот печальный сюжет?

Полагаю, что из исторической ломки многонационального общества, сопровождавшейся ломкой многонациональной литературы советского времени, – и из новых поисков идентичности, авторского самоопределения. В советские времена возникали крупные писательские фигуры разного национального происхождения, писавшие не на языке своей родины, а на русском – государственном, а также основном языке общения на территории и в культуре СССР. Политика к этому подталкивала – может быть, со всей силой нежности, как написал бы Искандер. Но имперский язык, кроме всего прочего, был проложенным путем к читателям всех других республик, от Киргизии до Эстонии, и к переводам на иностранные языки, к изданиям в других странах. Появились такие большие писатели, как Василь Быков, Чингиз Айтматов, Олжас Сулейменов, Максуд и Рустам Ибрагимбековы… К ним принадлежал и Фазиль Искандер, и многие его соотечественники, – в том числе военные, дослужившиеся до чинов. Жизнь в Москве, учеба, женитьба, книги, работа – это было обретение русского, но постепенная утрата своего языка. А после распада СССР стало труднее отвечать на вопрос: какой литературе ты принадлежишь, какой культуре служишь? Искандер в советские времена отвечал так: я русский писатель, но певец Абхазии. Но на грани ухода в мир иной генерал Мамба возвращается – и принадлежит – языку матери… Кризис идентичности – его испытал и его герой-генерал. А Искандер, как писатель-инструмент особой внутренней честности, не мог об этом не написать.

Самого писателя часто записывают в шестидесятники, в писатели периода «оттепели», – хотя Искандер, по моему скромному мнению, больше чем шестидесятник, выходит за рамки своего поколения. Он входит не в такую многоликую, но крупную когорту – рядом с ним в моем сознании такие писатели, как Юрий Трифонов, Булат Окуджава, Юрий Давыдов. Они начали раньше – и шли по восходящей в своем творчестве до конца своей творческой жизни. И у них, этих уникальных, каждый по-своему, писателей, одной из тем была историческая – и связанная с документами об охранке. Обнаруженными их героями – но утраченными при странных обстоятельствах, не пущенными в дело. (Я бы добавила – «не допущенными» в дело.) В повести Юрия Трифонова «Другая жизнь» – это историк, Сергей Троицкий, который и умирает сорокалетним – не только от приступа, сколько от исторических условий застоя, где пути публикаций архивных документов, компрометирующих тех, кто сотрудничал с охранкой, были перекрыты. У Искандера в рассказе «Золото Вильгельма» – это «сравнительно молодой историк Заур Чегемба», который вез в переполненной электричке документы о так называемом «золоте Вильгельма», полученном большевиками на переворот из Германии, обнаруженные им в архиве и собственноручно переписанные.

Заур прекрасно понимает, что опубликовать статью, основанную на документах, ему сейчас, при даже поздней советской власти, не удастся. Но в результате целой цепочки провокаций, верь не верь, в результате ловкого обмана со стороны хорошенькой девушки и ее высокопоставленного отца, Заур лишается этих документов, написанной на их основе статьи, а архив – папки с первоисточниками. Но он был уверен, пишет Искандер, «что он еще застанет другую эпоху, где его статья пригодится, хотя и тогда не всем понравится». А кроме прочего, «это вообще была не его тема. Его тема была Византия, потому что он считал, что оттуда все главное пошло на Руси».

Герои книг Фазиля Искандера не унывают, несмотря на потери, – может, сначала и унывают, но выходят из кризиса и упорно продолжают свое дело. А для нас, читателей, главное, как говорил еще один исторический персонаж, – не терять отчаянья. И стараться понимать прочитанное, то, что оставили нам прекрасные писатели не такого уж далекого, во многом родственного времени.

Май 2024

Наталья Иванова

Стоянка человека

Знакомство с героем

Здесь, в горах, на альпийских высотах в пастушеском шалаше, радио принесло весть, что англичанин Бриан Аллен впервые в истории перелетел Ла-Манш на самодельном самолете, работающем при помощи мускульной силы пилота.

Обычно такого рода новости меня мало трогают, но тут что-то ударило меня в грудь, я покинул шалаш и пошел по цветущему лугу к своему любимому месту над обрывом. Пастушеская собака со странной для Кавказа кличкой Дунай увязалась за мной. За время моего пребывания у пастухов мы с Дунаем полюбили друг друга. Меня бесконечно забавляло в нем сочетание свирепых, рыжих, мужичьих глаз и добрейшего характера. У людей чаще бывает наоборот – глаза вроде добрые, а душа поганая.

С одушевленной человеческой осторожностью Дунай заглянул в обрыв, мотнул головой, скорее всего в знак неодобрения увиденного, и, повернувшись к обрыву спиной, брякнулся у моих ног.

Зеленые холмы, кое-где покрытые пятнами снежников, пушились золотом цветущих примул. В провале обрыва, словно раздумывая, куда бы им направиться, медленно роились клочья тумана и шумела невидимая в бездонной глубине речка. Далеко за обрывом тяжелел темно-зеленый пихтовый склон горы и желтела ниточка дороги от Псху на Рицу.

Меня ударило в грудь воспоминание о Викторе Максимовиче. Он тоже всю жизнь занимался летательным аппаратом, движущимся на мускульной силе пилота. Аппарат его назывался махолетом, то есть он после разбега набирал высоту взмахами крыльев. Виктор Максимович шесть раз ненадолго взлетал на своем махолете, четыре раза падал, но отделывался сравнительно легкими ранениями.

Сейчас, узнав об англичанине, перелетевшем Ла-Манш, мне стало горько за Виктора Максимовича и стыдно за себя. Англичанин, вероятно, получит премию в сто тысяч фунтов, назначенную за такой перелет неким любознательным богачом. Об этой премии Виктор Максимович неоднократно говорил, и он был так близок к последней, самой летной конструкции махолета. Зная Виктора Максимовича, невозможно было усомниться, что эта премия его интересовала как мощная возможность окончательного усовершенствования своего любимого детища.

Мне стало стыдно за себя, потому что ни разу в жизни я не проявил настоящего интереса к тому, что он делал. Как и все мы, поглощенный своими заботами, я не придавал должного значения жизненной цели этого огненного мечтателя. Ну, получится, ну, полетит, думал я, что тут особенного в век космоса?

Но я любил этого человека за многое другое. Он был отличным собеседником, и я никогда не встречал ни в одном другом человеке такой размашистой широты мышления и снайперской точности попадания в истину. Немыслимая преданность своему делу как-то свободно и спокойно уживалась в нем с интересом к окружающей жизни и людям. Его многие любили, но некоторые и побаивались попадаться ему на язык. Его терпеливая доброта с безвредными глупцами неожиданно обращалась в обжигающую едкость насмешки в адрес местных интеллектуалов.

Он был начитан, хотя я встречал людей и более начитанных. Но я никогда не встречал человека, который бы так много возился с понравившейся ему книгой. Он ходил с ней по кофейням, зачитывал куски и охотно одалживал ее тем, кто, по его разумению, был в состоянии ею насладиться.

– Культура, – говорил он, – это не количество прочитанных книг, а количество понятых.

Жил он за городом у моря. Изредка он появлялся в городе, одетый в штормовку защитного цвета и такого же цвета спортивные брюки. Он был чуть выше среднего роста, худ, загорел, крепкого сложения. На хорошо вылепленном лице кротко и неукротимо светились маленькие синие глаза. И иногда трудно было понять – то ли свет его глаз неукротим от уверенности во всепобеждающей силе кротости, то ли сама кротость в его глазах – следствие неукротимой внутренней силы, которая только и может позволить себе эту кротость.

На шее у него всегда был повязан платок, что придавало ему сходство с художником или артистом. Кстати, из-за этого шейного платка однажды тень разочарования омрачила мое отношение к нему. И раз я вспомнил об этом – договорю, чтобы больше к этому не возвращаться.

Так вот, обычно у него шея была повязана голубым платком. Но однажды он явился в кофейню с красным платком на шее.

Я шутливо спросил у него, мол, не означает ли этот новый платок некие сдвиги в его мировоззрении.

– Нет, – сказал он без всякой улыбки, глядя на меня своим кротким и неукротимым взглядом, – неделю назад я услышал какие-то жалобные крики, доносящиеся с моря. Я подошел к берегу и увидел дельфина, кричащего и бьющегося у самой кромки прибоя. Я подошел к воде, наклонился и заметил на спине дельфина глубокую рану возле хвоста. Не знаю, то ли в драке с дельфинами он ее получил, то ли напоролся на сваю возле каких-то ставников. Я стоял некоторое время над ним. Дельфин никуда не уплывал и продолжал издавать звуки, подобные стону Я понял, что он ищет человеческой помощи. Я вернулся домой, взял в аптечке у себя несколько пачек пенициллинового порошка, подошел к берегу, разделся, вошел в воду и высыпал ему в рану весь пенициллин. После этого я перевязал ему спину своим платком. Дельфин продолжал биться мордой о берег и барахтаться в прибое. Тогда я приподнял его, отошел на несколько метров в глубь воды, повернул его мордой в открытое море и опустил в воду. После этого он уплыл.

Так как я знал, что этот человек никогда не говорит неправды, я был сильно ошарашен. Слушая его и глядя в его яркие синие глаза, я вдруг подумал: он спятил! У него пропал шейный платок, а остальное – галлюцинация!

– Ну и как, дельфин этот больше не приплывал? – осторожно спросил я, делая вид, что поверил ему.

– Нет, – сказал он просто. Мне показалось, чересчур просто. Я любил этого человека, и меня некоторое время мучил его рассказ. Он меня настолько мучил, что я придумал сказать ему, мол, местные рыбаки поймали в сети дельфина, обвязанного голубым платком. Мне хотелось посмотреть, опустит он свои глаза или нет. Однако сказать не решился и никак не мог понять, был этот дельфин в конце концов или нет.

Все же через некоторое время я как-то успокоился на мысли, что в жизни всякое бывает. Тем более об этих чертовых дельфинах чего только не рассказывают. Да и мало ли в жизни случается неправдоподобного. Я, например, однажды бросил окурок с балкона восьмого этажа и попал им в урну, стоявшую на тротуаре. Неправдоподобность этого случая усиливается тем, что я именно целился в эту урну и попал. Если б не целился, было бы более правдоподобно. Так и дельфин этот, если бы плавал в море не в этом голубом платке, а как-то поскромнее, скажем, обвязанный бинтом, было бы более похоже на правду. Во всяком случае, более терпимо.

Обычно, придя в город, Виктор Максимович останавливался возле одной из открытых кофеен и пил кофе. Я знал, что чашечка турецкого кофе – это единственное баловство, которое он может себе позволить на собственные деньги. Я знал, что последние десять по крайней мере лет он питается только кефиром и хлебом, не считая фруктов, которые растут на его прибрежном участке. Все, что он зарабатывал, уходило на сооружение очередного махолета.

Сам он об этом говорил просто, считая, что невольная диета помогает ему сохранить форму, ибо каждый лишний килограмм веса – это трагедия для свободного воздухоплавания. Впрочем, для полной точности должен сказать, что его охотно угощали и он с царственной непринужденностью принимал угощения, снисходительно слушая бесконечные шутки по поводу его фантастического увлечения. В нашем городе чудаков любят и подкармливают, как птиц.

Обычно, приходя в кофейню, он озирался в поисках нужного ему человека. Наши кофейни представляют собой биржу для деловых встреч. Здесь он виделся со спекулянтами, снабженцами, вороватыми рабочими, которые доставали необходимые ему краски, смолы, полиамидные пленки, пластмассу, одним словом, все, чего нельзя было купить ни в одном магазине.