Гений безответной любви (страница 3)

Страница 3

И тут я громко засмеялась. Все обернулись на меня, а я стою и хохочу, как полоумная, немного приплясывая и хлопая в ладоши, – со мной такое бывает, ко мне еще в школе на уроке врача вызывали, дикие приступы смеха сотрясали все мое существо, меня даже водили к психиатру, но он это объяснил половым созреванием, и вот я скоро, наверно, умру и свои припадки заберу с собой в могилу.

Я повернулась и бросилась бежать, боясь лишь, как бы не споткнуться обо что-нибудь и не упасть и не загреметь прямо с выставки Будд в милицию или психушку.

Нет, я не понимаю: я скоро умру или не умру? Хорошо, отбросим слово «скоро». Что остается? Умру я или не умру? Умру, конечно! Тогда какая разница, черт побери, когда это случится?!

…А как же те, кого я люблю и кто любит меня, для кого я еще что-то значу? Как же вся моя жизнь??? Я должна ее увековечить. Всем назло, пока не напишу роман – не умру! А уж как напишу – тогда пожалуйста. Это мое последнее слово.

Я вернулась домой, взяла мокрую тряпочку, стерла пыль со стола, включила обогреватель, села и на чистом листе бумаги синей шариковой ручкой написала:

Последний роман Люси Мишадоттер

о ее безалаберной жизни,

написанный с благородной целью

увековечить эту жизнь в веках.

Название «Утопленник»

(условное)

Просьба перевести на все языки мира,

а гонорар передать в фонд спасения китов.

Глава 1. Опознание младенца

Порой мне снится один и тот же сон, как будто жизнь моя сворачивается, как полотно, и я кувырком лечу в детство. Там столько солнца! Свет разгорается, нарастает… и неожиданно гаснет. В этот момент я обычно просыпаюсь. И мне всегда интересно – а дальше?

Мне кажется, это сон о смерти.

Я помню, когда я родилась, мой дедушка Соля сказал – я отлично помню, как он это произнес, даже не произнес, а изрек:

– Брови намечаются широченные!

Это заявление выдавало в нем человека, способного видеть самую суть вещей, поскольку от первого моего вздоха и лет до двадцати семи бровей у меня вообще не было как таковых, ни волосинки на лысых надбровных дугах, что отображено красноречиво на моей младенческой фотографии, где я лежу в вязаном чепце, устремляя сосредоточенный взор внутрь себя, и в глазах – о Господи! куда это все подевалось? – мое Истинное Я, а именно, горы и реки, великие просторы Земли, солнце, месяц и звезды.

А уж когда я выросла и заматерела, знаком боевой мощи у меня появились низкие темные брови, сросшиеся на переносице, столь грозного и внушительного вида, что мужчины стали шарахаться от меня, пронзенные мыслью: «Эта уж полюбит – так полюбит!»

Впрочем, какую роль, вы спросите, черт бы тебя побрал, собираются сыграть в нашей безвозвратно потерянной жизни чьи-то брови, этот атавизм, жалкое напоминание о золотом веке, когда человечество сплошь от макушки до пяток бушевало яростной неукротимой растительностью, выродившейся – не прошло и двух-трех тысячелетий – в худосочный волосяной покров подмышек да чахлый куст лобка?!

А я только рассказываю, как было, вот и все. Ведь то, что я пишу сейчас, – это действительно было, и теперь я хочу одного: как можно правдивее изложить факты и вехи моей биографии, простым карандашом набросать легкий контур моей судьбы, ибо я могу умереть в любую минуту.

Однако историческое высказывание моего дорогого дедушки Соли, Соломона Топпера (не Топёра, а Топпера – он всегда подчеркивал – с двумя «п», ударение на первом слоге!) имело для меня колоссальное значение, поскольку дедушка Соля приходился отцом моему родному папе Мише.

А папа в то время был женат. Причем абсолютно не на моей маме. И от того, что скажет дедушка – от папы я или не от папы, – зависело, позволят ли папе его родители, его бесконечные тети и дяди, двоюродные и троюродные сестры, младший брат Фима и разные седьмая вода на киселе – уйти от законной жены, чья фамилия, кстати, была Ломоносова, к любимой женщине – моей маме.

Дедушка артачился. Больше того, он клялся страшной клятвой, он ел землю и давал Ломоносовым голову на отсечение, что вернет им папу, чего бы это ни стоило, или он не Соломон Топпер, чье слово закон для всех Топперов нашей Земли.

Но папа ускользал, просачивался в щели, он уходил, как воздух между пальцев, и, когда дедушке Соле все же удавалось поймать его за хвост, лишь хвост у дедушки в руке и оставался.

Именно тогда во всю ширь блистательно развернулся папин характер, о чем моя мама Вася впоследствии отзывалась так:

«Миша – он и отказать не откажет, и сделать не сделает».

Да и, если на то пошло, папа был уже не тот Топпер, что прежде. Женившись на Ломоносовой, он взял себе ее фамилию и таким образом стал просто-напросто Михаилом Ломоносовым. По мнению папы, это должно было способствовать его научной карьере.

Дедушка Соля тогда страшно обиделся.

– Тебе твоей фамилии стыдиться нечего, – сказал он папе. – Мы, Топперы, еще не посрамили Земли Русской.

Дедушка Соля имел в виду ставшую легендарной в семействе Топперов историю о том, как в разгар Гражданской войны он арестовал брата контрреволюционера Савенкова. Соля ехал на телеге – изображал крестьянина, а в телеге под сеном прятались красногвардейцы.

Поравнявшись с бандой, Соля вскочил и засунул брату Савенкова пистолетное дуло в рот.

Это был единственный случай, когда Соля использовал по назначению свой именной парабеллум под номером 348 562, подаренный, как Соля утверждал, самим Климом Ворошиловым.

А так всю Гражданскую войну он колол им орехи.

– Хороший у меня парабеллум – орехи колоть, – говаривал Соля. – Жалко, товарищ Ворошилов к парабеллуму мешок орехов не присовокупил.

То были золотые деньки, когда у дедушки Соли волосы на голове росли вверх и вширь, словно крона мексиканского кипариса, за что он среди своих товарищей получил партийную кличку Дерево Монтесумы.

– У меня вся голова в шрамах от ударов казачьих сабель. Если я облысею, я застрелюсь, – обещал Соля. – Не вынесу позора, слово коммуниста! Как только появится решительная лысина – все!

Потом он вылетел из партии, облысел (Соля врал – лысина у него оказалась гладкая, блестящая, ни в каких не в шрамах!), но прозвище за ним закрепилось до такой степени, что, забегая вперед, скажу: на его могильной плите, на черном граните, золотыми буквами начертано:

Соломон Топпер

(Дерево Монтесумы)

В ту пору, когда Дерево Монтесумы бойкотировало мою маму, оно полностью сбросило листву. Остались только густые косматые брови цвета воронова крыла. Из-под этих-то вороновых крыльев он метал громы и испускал в мамину сторону злобные флюиды, потому что, повторяю, ему было неудобно перед Ломоносовой, а главное, перед ее мамой, которая работала в ЦК.

Он угрожал, что ноги его не будет в нашем доме, а также других ног родственников со стороны папы. И все же в один прекрасный день первая нога Топперов осторожно ступила на нашу землю, и нога эта принадлежала дедушкиной младшей сестре тете Эмме.

Она вошла и с порога объявила, чтобы все слышали, в том числе и я:

– Если черненькая, то наша, а если беленькая, то пусть нам не вешают лапшу на уши!

Этим поистине соломоновым решением столь щекотливого вопроса она тогда навеки покорила мое сердце. И хотя я была абсолютно бесцветная личность, тетя, лишь приподняв уголок одеяла, твердо сказала:

– Наша!

Чем породила жуткую внутриусобную борьбу.

Из разных точек Земли для опознания младенца стали съезжаться Топперы всех видов, образцов и мастей, устроив поистине вавилонское столпотворение. Среди них было много судей, рыцарей, отшельников и пилигримов.

Папа жил у нас тайно. И у него была одна рубашка, Вася ему через день ее стирала, поскольку я родилась летом, а он потел. Мы могли бы ему купить еще одну, но мой папа смолоду отличался великой бережливостью. Единственное, что он позволил себе, – сшить у Кудрявцева пальто из бабушкиного серого шевиота. Этот самый Кудрявцев лучше всех шил в Москве пальто!

Когда приходили волхвы или вражеские лазутчики, папа прятался в бабушкином платяном шкафу. И только на четыре коротких звонка тети Эммы папа сам бежал открывать дверь, потому что тетя Эмма приносила ему фаршированную рыбу, которую он очень любил, а из нас троих ее никто не умел готовить.

Однажды к нам в дом явился поразительный тип: бывший Хоня Топпер, а ныне – он так назвал себя – Харальд Синезубый. Хоня имел прописку в Киеве, но считал себя подданным другой страны, которую он придумал. У него был свой собственный флаг, свой герб, деньги, имя Харальд Синезубый – все выдуманное. А житье-бытье в Киеве ему представлялось, что как будто он консул в другой стране. Ему выдали немного денег (Хоня получал персональную пенсию), и он жил там как представитель своего государства.

В молодости он был известный художник-авангардист – его работы хранятся в Париже, в Музее современного искусства. Он делал коробочки с дурным запахом и пользовался огромной популярностью среди вольнодумной молодежи. За свою жизнь в искусстве он этих коробочек наделал несметное количество, успешно продавая их на родине и за границу, а когда удача изменила ему, он все раздарил и в мае тридцать седьмого года уехал отдыхать в Крым.

Оттуда он написал письмо жене, в котором просил ее приехать. Она ответила телеграммой:

«А деревья цветут?»

Его вызвали в крымское отделение КГБ. И спросили: что она этим хотела сказать?

Кончилось все очень плохо.

На прощание он подарил нам живописное изображение президента своей страны – собственный автопортрет под стеклом в овальном фанерном ящике, украшенном искусственными цветами, и добавил, что ему трудно сказать, от папы я или нет, поскольку он моего папу Мишу видел всего один раз, когда тот еще был младенцем, а все младенцы похожи друг на друга как две капли воды.

Что же касается – уходить от законной жены или нет, он склоняется к «ДА», и как можно быстрее, пока она не прислала какую-нибудь идиотскую телеграмму и тебе не вкатили за это пожизненное заключение. И впредь, – воскликнул дядя Хоня, – уж больше ни на ком ни в коем случае не жениться!

После того как он удалился, даже у меня, грудного ребенка, поехала крыша, не то что у бабушки и у Васи.

– Я когда опустила голову и увидела его башмаки, – сказала Вася, – абсолютно дырявые, я поняла, что имею дело с сумасшедшим человеком.

А моя бабушка огорченно заметила, что в смысле Харальда Синезубого у меня намечается явно плохая наследственность.

После Харальда на нас обрушилась некая Лиза Топпер из Бердянска и очень долго у нас жила.

– Я же инвалид, – говорила тетя Лиза. – Меня в детстве уронили в колодец. Я родилась, – она рассказывала, сидя около моей колыбели, – на острове Бирючий. Остров, – объясняла Лиза бабушке и маме, – это когда вокруг море. Маму повезли на паруснике в роддом. А ветра нет, июль, мертвый штиль, и парусник встал как вкопанный. Так я и родилась. Однажды мама пошла за водой и уронила меня в колодец. Мне спас жизнь крестный. Он работал на маяке и оттуда увидел, что случилось…

Через пару недель к тете Лизе приехал муж – крошечный курчавый Патрик. В день приезда он купил баян и все время сидел на кухне – наигрывал на баяне, хотя первый раз держал его в руках. Просто по слуху подбирал какие-то грустные песни.

Родом он был из Житомира, первая жена его – цыганка. Из хорошей приличной семьи он ушел за ней в табор. Кочевал. Но она ему изменила. И ребеночка они своего не уберегли. Патрик затосковал, покинул табор, поехал в Бердянск разгулять тоску и, конечно, женился на нашей Лизе, поскольку Лиза до конца дней своих была главной достопримечательностью этого города-курорта, и от нее всегда исходил запах туберозы, оказывающей, как она считала, возбуждающее действие на мужчин.