Дизайнер Жорка. Книга вторая. Серебряный рудник (страница 4)

Страница 4

А как здорово потом катить по знакомым улицам на небесном нашем мотоцикле к бабушке на обед, то вылетая из узорной тени в слепящее солнце, то снова в неё ныряя: «трьям-трьям-трьям-пам-па-а-а-а! Тара-ри-ра-ра-ра-а-а…». Бабушка сидит под малиновым тазиком («Видите, большая польза от него!»), Лида впечатана в спину отца, то лежит на ней щекой, то упирается острым подбородком. Едем обедать! Уже с утра всё готово, только разогреть: фирменный бабушкин токмач, куриный суп-лапша, долма или азу, а ещё бак-беляши с начинкой из картофеля и мяса. А на сладкое непременно чак-чак. И когда?! – уже под самую завязку, уже через «не могу ни кусочка… ну, положи ещё малю-ю-у-сенький», ибо невозможно оторваться от этой хрусткой ажурной горки спаянных мёдом золотых колбасок, не приторных, но таких благоуханных.

А потом засыпать на ходу, утопая в облаке сытных домашних запахов, что мешаются с запахами глаженой скатерти, бабушкиного бежевого «плечистого» воскресного платья, её томных сладковатых духов, вымытых накануне досок пола. «Ты что-то совсем осовела, красавица!» – «Я тут полежу, ба, пять минуточек…»

Нет, харо-о-о-шая была банька!

* * *

Если сесть и основательно подсчитать, то у Лиды в Бухаре несколько своих домов имеется. Целых три: папин, бабушкин и тётки Анжелы. И в каждом своё место есть – свои кровать или диванчик, свой стул с непременной подушкой, свои чашка-тарелка-вилка-ножик, своё полотенце для рук, свои домашние тапки. Особа она обстоятельная, всюду требует «своё», терпеть не может одалживаться и навязываться; наоборот, как-то так всегда выходит, что родня её зазывает-ждёт-угощает, а засидись она допоздна, уговаривает остаться на ночь, потому как незачем девочке одной шнырять по тёмным переулкам бухарских махаллей.

«Моя странница-сирота», – говорит Диоген, вздыхая. Слегка лицемерит: знает, что доча не пропадёт, и часто цитирует особо любимое из «Одиссеи»: «Странник, конечно, твой род знаменит: ты, я вижу, разумен…» «Весьма разумен», – вставляет бабушка Эльвира, когда бывает в хорошем настроении.

У бабушки Эльвиры Лидуся живала неделями, а порой месяцами, особенно в раннем детстве, особенно когда папа уезжал «на заказы».

Папа Гена, он же Диоген Аполлонович, он же Геннадий Павлович (это смотря кто и с какого боку к нему подобрался), был художником-монументалистом. Лиде нравилось произносить весомое гранитное слово «монументалист». Это вам не кисточкой перед холстиком махать, не бумажку акварелью закрашивать! Это совсем другой масштаб! Вообще-то, государственный. Например, к недавнему празднику 7 Ноября папа с бригадой подновлял на площади Ленина гигантский портрет Брежнева, а девятилетней Лиде поручил красить потускневшие под дождями и пылью знаменитые на всю страну медвежьи брови.

Она стояла рядом с отцом на лесах, на высоте пятого этажа, дважды подстрахованная – пристёгнутая к папе его же подтяжками, да ещё бельевой верёвкой привязанная за талию к поперечной балке лесов, – и кистью, шириной с папину ладонь, зачерпывала из ведёрка чёрную краску, осторожно перенося её на циклопическое лицо без конца и края, как сам Советский Союз на карте мира. «Не заглаживай! – командовал папа, искоса бросая взгляд на её работу. – Разлохмачивай… Эт тебе не восточная красавица. Это генсек».

Папа – заведующий художественной мастерской, пост официальный, солидный. Именно его ребята готовят площадь Ленина к демонстрации на 1 Мая и на 7 Ноября. А в мастерской художники-монументалисты выполняют важные госзаказы: кумачовые транспаранты, на которых мелом выбиваются, а затем белилами закрашиваются все эти «Слава КПСС» и «Партия – наш рулевой», или стеклянные таблички для учреждений – чёрный фон, золотые буквы: «Второй секретарь горкома тов. М. И. Худойбергамов».

Папина мастерская обосновалась в огромном ангаре на задворках ЦПКО им. Кирова, главного парка Бухары, центральный вход в который напоминает Триумфальную арку с открытки, присланной бабушке Эльвире одним из вылеченных ею солдат.

За аркой тянется широкая аллея карагачей, по краям обрамлённая весёлыми клумбами. Вокруг – аттракционы на любой вкус и дурость и необъятные зелёные поляны, где летом, огороженная флажками на верёвках, кипит под лёгким ветерком и густыми раскидистыми кронами визгучая жизнь выездных детсадов. Внутри там всё обустроено для малышни – кроватки, затянутые марлей, цветные вертушки на палках. И вечно в траве копошится стрекозино-жукастое племя в трусиках и панамках, разыскивая якобы съедобные «лепёшечки», они же – «барашки», «арбузики», «бублички», «калачики», – в общем, плоды просвирника: кисловатые, с мятным привкусом, объедение летнего дворового детства.

В глубине справа от центральной аллеи – знаменитый мавзолей Саманидов, жуть какой древний, весь выложен из обожжённых кирпичей: и колонны, и купол, и всё-всё, что внутри. Говорят, если написать записочку Богу и вложить её в укромную щель между кирпичами, Бог прочитает и исполнит просьбу: надо только сосредоточиться и решить – о чём стоит просить, а Лида никак сосредоточиться не может. Кажется, вот уж это правда достойная просьба: чтоб бабушка Эльвира целый год в школьный дневник не заглядывала. Но как подумаешь: а вдруг и сам Бог ради проверки туда заглянет? Вот этого не надо. Нет, не стоит овчинка выделки… И дальше думает, думает… Тут ведь просьба должна быть увесистой и уважительной, без суеты: у Бога не станешь каждый день всякую чепуху клянчить.

По соседству с гробницей Саманидов – громадный хауз, настоящее озеро, побольше, пожалуй, центрального Ляби-хауза. Летом, в жару, здесь полно ребятни ныряет и плещется, руки-ноги мелькают, визг стоит над зелёной водой. Однажды Лида нахлебалась тут по уши, чуть не утонула. Спасибо пацаны вытащили и откачали. Они бывалые: сами и притопить могут, так, ради хохмы, сами и откачают.

А вот слева и дальше разбросано множество построек, вроде папиной мастерской. Парковая публика сюда не добредает; кому интересна сарайная, хозяйственная часть великолепного, аттракционно-морожено-пирожного парка?!

Это только папа так говорит: «мастерская». На деле – целая ферма: прежде всего огромный, метров в шесть высотой ангар с вечно замызганными окнами. И всё же внутри он очень светлый – из-за стен белёного кирпича.

Снаружи перед ангаром – подсобки, сараи для хранения разного инвентаря, большая асфальтированная поляна для монументальных заказов, а за ней – огородик, да и много чего ещё всякого. Например, сортир за огородом – такой солидный, многодырчатый, гулко-прохладный. Тоже – из белёного кирпича.

Работает в ангаре человек десять-двенадцать, и все под руководством папы. А папа – он и художник, и скульптор, и столяр, и слесарь, чертёжник, вдохновитель идей, и вообще, на все руки создатель, как тот Бог из мавзолея Саманидов: ему тоже пишут разные просьбы и заявления и тоже морочат голову по пустякам.

Внутри ангара кипит постоянная деятельность и всё время меняется композиция того, что конкретно сейчас находится в работе: мольберты, подставки для отливок, стеллажи любых размеров и видов – металлические и деревянные, сколоченные на скорую руку для срочной работы. Произвольно расставлены всюду бюсты и статуи в полный рост; на полу, на расстеленных газетах сушатся гипсовые отливки. У дальней стены – длинный стол с резаком, на нём толстая пачка стёкол для табличек на партийные начальственные двери.

Вообще, внутри всё очень просто и удобно: у входа слева – заляпанный краской умывальник, справа в углу – папин стол, горбатый от вечной горы наваленных на него папок и бумаг. Гора живая, движется и скользит, папа размашисто подпихивает её то с одной, то с другой стороны (оплеуха справа, оплеуха слева), и тогда бумаги и папки обрушиваются на пол мощным водопадом. Все присутствующие бросаются их подбирать и вновь выстраивать на папином столе бумажный зиккурат. Словом, порядок здесь и не ночевал.

А на полу, в центре ангара, обычно расстелен кумачовый транспарант, натянутый на гвоздики. И кто-то из ребят, согнувшись в три погибели, нитью отбивает две параллельные линии, мелом чертит буквы и закрашивает их белой краской.

А за-а-а-пах!

Внутри в постоянном движении пребывает любимый Лидин букет благородных рабочих запахов: свежая стружка, ацетон, масло, олифа, извёстка, растворитель… Это даже не смесь, а целая симфония запахов, в которой – если двигаться от объекта к объекту – в разных местах просторного зала прорастают и доминируют отдельные ноты или даже мелодии, как в музыке прорезаются разные темы: где-то сильнее пахнет олифой, а вот справа свежую ноту добавляет стружка, которую Рустам по прозвищу Бухенвальд («Уж очень тощ и остроуголен», говорит папа) ладонью смахивает с верстака.

Лида здесь растёт-вырастает, хватает-учится-подмечает, и всё ущучивает, и постепенно умнеет… – в общем, постигает законы существования вещей. Она не дурака валяет, а набирается кропотливости, глазастости, умения смять и выбросить неудавшееся, заново начать работу на пустом месте; довести до конца, подчистить, оправить, обрамить, завершить «для впечатления». «Всегда учитывай впечатление человека неподготовленного, – говорит отец мимоходом. – Рядовой гражданин не умеет видеть картину без рамы, скульптуру без пьедестала… Надо его убедить, растолковать смысл, понимаешь? Обаять, увлечь, заставить поверить. И превратить в своего глашатая! Ты же художник, Лидуся! Художник всегда – хоть чуть-чуть, но аферист».

* * *

Но Диогеновой страстью, его призванием и внушительным приработком были не транспаранты-таблички, не ведомственная советская шелупонь, а фрески в интерьерах домов и предприятий. Стенные росписи Диогена Позидиса славились не только в «частном секторе», среди состоятельных владельцев домов и загородных поместий, но и в разных организациях и домах культуры по всей Бухарской области. Просто в клубах он должен был учитывать социальный заказ: пионеры-комсомольцы, горны-тачанки, колхозники в чапанах и тюбетейках, музыканты с дойрами и рубабами в руках; лепёшки с колесо величиной, гроздья винограда, как связка футбольных мячей; снопы пшеницы, похожие на кривобокую бочку, ну и прочие циклопические знаки необоримой мощи великой Советской державы.

Частный же сектор… о, этот полузадушенный полуподпольный сегмент общества, прораставший глубокими корнями в саму природу человеческой натуры, – он из года в год приносил урожайную прибыль, творческое удовлетворение и народный авторитет.

Это была его, Диогенова, вечная мечтательная Греция…

Бесполезно было просить художника Диогена Позидиса «изобразить любимую кубанскую степь» или «церквушку на горке, как у бабушки под Рязанью». Диоген всё равно воспевал одну только Элладу. Запирался в зале, на кухне или в хозяйской спальне, – короче, у той стены, которую заказывали покрыть росписью, – и никого из обитателей дома к себе не пускал. А когда, завершив работу, выходил из затвора, потрясённые хозяева, стоя на пороге собственного дома, созерцали всё ту же Грецию: Акрополь, розовеющий на заре, или Парфенон, лиловеющий в свете уходящего дня; обломки ионических колонн, поросший травой портик храма. На щербатых ступенях – упавшая ваза лежит, выплёскивая из горла бордовую пену неизвестных ботанике цветов. А на фоне колонн полуразрушенного храма – красавица гречанка с кувшином на белом плече. Тёмно-синий хитон, отороченный волнистой каймой, скреплён на плече «фибулой» – резной деревянной пряжкой – и свободно спадает складками, облегая стройную фигурку. Точёная ножка в кожаной сандалии выглядывает из-под края одежды.

И всё так здорово прорисовано! Всё выписано и обцеловано до мельчайшей складки, до последнего штришка! Невозможно было не влюбиться в его доскональное искусство!

– Ещё бы, – с мастеровым удовлетворением говорил папа, складывая мольберт. – Я рисунку учился у Ильи Давыдыча, у Рубина. Так, как Рубин, никто в Узбекистане не рисует!

– А кто эта красавица гречанка? – спрашивала Лида, часто помогавшая отцу «на подхвате».

Между прочим, ответственное дело, вернее, тысяча дел, совершаемых по его приказу ежеминутно. Он называл дочь «техническим ассистентом» и гонял её в хвост и в гриву. Не щадил ни капельки: дело есть дело.