Терра (страница 12)

Страница 12

Значит так: был там унылый детектив, у которого в кабинете разные телочки все время плакали и признавались в убийствах. Я смотрел серию за серией, не врубаясь в основную интригу, курил и пил пиво, пока не стал такой пьяный, что мне удалось уснуть.

Снились мне кошмары, ну а чего теперь? Тяжкий день. Снилась мамка, рыдавшая в ментуре.

– Не хотела я, не хотела. Я не топилась, клянусь.

Ее уговаривали что-то подписать, а она влажно шмыгала носом. Я смотрел на все как бы со стороны, из правого верхнего угла комнаты, что ли. Я смотрел, пока до меня не дошло, что мамка-то умерла, и мент умер, и я умер, и все на свете умерли.

Больше не надо волноваться, что кто-то чего-то не подписал. Тогда я проснулся, не то от этого-то осознания, не то от светившей мне прямо в лицо луны. Перевернувшись на другой бок, я долго смотрел на электронные часы, стоявшие на тумбочке рядом с кроватью. На них были красные цифры, я водил пальцами по их изгибам.

Эти цифры на электронных часах, они меня все время удивляли. На простом трафарете, стоит провести пару линий, проявляется либо цифра, либо полная бессмысленность. Только шаг в сторону, и такое все сразу идиотское.

Я осторожненько вышел из комнаты. Отец так и уснул в своем кресле перед работавшим телевизором. Симпатичная блондиночка рассказывала о войне в Ираке, потом стали рекламировать антидепрессанты. По моей ноге вверх забралась сестричка, которая первой встретила нас. Она была совсем молодая, еще непокрытая, вчерашний крысенок.

– Пойдем с тобой дрыхнуть? – спросил я. Пошевелив вибриссами, она согласилась. Ради меня, несомненно, так-то крысы скорее ночные животные. Такая молодая, а во мне видела маленького.

Когда я вернулся, то увидел мокрые следы на полу. Мамины следы. Ее не было ни в шкафу, ни под кроватью, но она сюда приходила, я ощущал водяной, мясной ее запах.

Значит, с нами сюда вошла.

Утром я проснулся от папашкиного голоса.

– Боря, еб твою мать, где сигареты?

– А хуй знает.

– Не матерись. Во, нашел. Лазанью будешь?

Он открыл дверь, и первым делом в комнату вплыл вонючий дым его сигареты.

– Давай лазанью.

– Ну, как тебе? Все вообще.

– Жарко. В остальном пока не понял.

Отец хрипло засмеялся, влажно закашлялся, но мокрота не отошла.

– Похоже на город из «ГТА: Сан Андреас». Я у Юрика на плейстейшн играл.

Отец посмотрел на меня странно, с какой-то трогательной беспомощностью, сказал:

– Ну и хорошо, – развернулся и ушел. От него только дым остался – как от демона какого-нибудь. Сестричка лежала на подушке рядом со мной, свернулась там калачиком, как ребенок, как взаправдашняя сестра (которая у меня могла бы быть).

Смерть детеныша – великая печаль для Матеньки, потому что ей все нужны, она всех привечает, всем рада. У Матеньки для каждого своя гибель найдется, а помер малым ни за что ни про что – так вроде и не жил.

Отец позвал меня за стол, я сел на высокий стул, пахнущий вишневым деревом, покачался на нем, значит, для пробы. Обычные вещи, и тех я не знал. Как влюбиться – я не понимал, а еще где я и отчего все незнакомое. Мамка моя, должно быть, так тонула – думая, как глубоко и какое все чужое.

А в лазанье был такой горячий сыр, который тянулся за моей вилкой, как макаронина. Отлично было, фарш в каком-то томатном соусе и склизкие кусочки вкусного теста, я и не думал, что мне понравится. На вид лазанья, даже после того, как я убедился, что она хороша, меня пугала. Я вытащил из мусорки упаковку из-под нее и долго читал, понял где-то половину слов.

– Ты сразу в школу не пойдешь. Сначала надо экзамен будет сдать. Калифорнийский, мать его, тест.

– А если я не сдам?

– Значит, с дебилами пойдешь английским заниматься.

Отец отодвинул пустую тарелку, вырвал у меня из рук упаковку и затолкал ее обратно в мусорку, закурил и снова сел. Пепел он скидывал прямо в томатный соус.

Ну, подумал я, специально, что ли, все завалить. Учиться мне было лень, заниматься одним английским легче будет. Да и будут там со мной всякие другие эмигранты, вот найдем с ними общий язык, будем вместе ничего не понимать.

Отец достал из холодильника клубничное молоко. Оно было в канистре как из-под антифриза.

– Ого, пап, клубничное молоко? Ты себе и женщину тут завел?

– Еще слово скажешь, я из тебя душу выбью.

Прозвучало внушительно, так что я-то рот сразу захлопнул, без напоминаний. А клубничное молоко тоже оказалось вкусным. Вот какой был мой первый завтрак, совсем не как в Снежногорске, где я ел хлеб с маслом и пил сладкий чай перед тем, как отправиться в школу.

Сегодня все было празднично, школы еще никакой не было, и я сам еще нигде, посередке бушующего во все стороны моря. За окном гудели машины, все было восторженно, утренне.

Я стал по-особому чувствовать, весь заострился, весь подобрался. Смотрел на солнце и не щурился. Такой был мир вокруг – новый, необычный, во всем была радость, во всем была грусть. Я налил в крышку молока, напоил сестричку, а отец все курил, пока не сказал мне вдруг:

– У кровавой истории – кровавые дети.

– Это ты про чего?

– Да читал где-то, и вот вспомнил сейчас.

А у него ведь тоже что-то происходило, там, за стеклянным взглядом, за тем, что снаружи. О чем-то думал он, понимал, может, что теперь мы с ним вдвоем. Раньше по одному были, а между нами она, мертвая, в воде своей. А теперь никуда друг от друга не деться, привез меня с собой, значит.

– Отец мой, – сказал папашка, – меня бил смертным боем. Он человек был вообще-то мирный, безобидный, но иногда, бывало, как нажрется, на него такая ярость нападет. Никогда на мать не замахивался, все мы с Колькой виноватые у него ходили. Раз ребро мне сломал.

– Правда, что ль?

– Да чистая. Еще один раз думал: убьет меня, так я нож схватил и всадил в него, в плечо прям.

Он осторожно коснулся пальцами места чуть левее плечевой кости, потом с силой надавил.

– Вошел нож, как в масло, я даже не ожидал, что будет так легко. Мне одиннадцать лет было. Думал, надо его убивать, а то он сейчас нож вытащит и башку мне нахуй отрежет. А он вдруг такой стал бледный, на пол осел, глазами хлопает. Виталик, говорит, вызови скорую. В момент протрезвел.

Отец неприятно, острозубо ухмыльнулся, почесал висок.

– Я вызвал, конечно. Вот с тех пор хорошо так повзрослел.

– А теперь-то чего?

Я задумчиво посмотрел на нож, которым отец вскрывал упаковку лазаньи. В блеске лезвия его было что-то вроде моего отражения, неясные очертания.

– Да ничего теперь. Ты мне благодарен будь, что я с тобой не так.

Мне вдруг и мамина фраза вспомнилась сразу. Когда отец мне зуб-то выбил (хотя он и так шатался), я себя сразу стал жалеть, маму спрашивал, почему отец меня ненавидит, а она мне отвечала:

– Любит он тебя, Боречка, любит. Как умеет, так и любит. Как его самого научили.

Уж как научили.

Горько его учили жить на земле, и он меня горько учит – без жалости.

– Ножом тебя, что ль, пырнуть, – задумчиво сказал я.

– Я тебе пырну.

Он залпом, как водку, допил клубничное молоко – со всем так делал, старая привычка была. Вторая натура.

– А такой безобидный был человек, – сказал он. – И не подумаешь. В гробу на него смотрел, думал, ну чистый профессор филологии. Ну да ладно.

Я вылизывал тарелку из-под лазаньи, потом пальцем водил по застывшим каплям соуса, старался все под ноготь загнать, чтобы вкусный был.

– Ну ты пойди, – сказал отец, – пошароебься. Поисковое поведение развивай. Может, найдешь что интересное. А мне с Уолтером надо встретиться. Ночью работа будет. У них ужас тут под землей живет, да и канализация тот еще кошмар, затопления одни.

– А я на этого Уолтера посмотрю?

– Ну, посмотришь, чего б нет-то?

Он пнул мой стул.

– Все, иди погуляй уже. Надоел.

– Ну и ладно.

Проходил я мимо него, а он как схватит меня за руку, словно волчок за бочок в колыбельной.

– Это еще что такое? – Отец соскоблил гнойно-кровяную корочку с язвы моей, маленькой, меньше копейки.

– Юрикова мама говорит: это стафилококки.

А она медсестра, правду-то знает.

– Ну, йодом, что ль, намажь. Девок, небось, уже хочешь, а ходишь, как чушка. И причешись.

Он щелчком отправил корочку к пеплу в тарелку, пригладил свои волосы и как-то устало глянул в окно, будто день предстоял долгий, а в конце и помирать пора.

Я зашел в ванную зубы почистить, потом сел на кафель, рассматривая начинающие чернеть стыки между плитками. Не такое все и новое, все поживет да почернеет.

Зашел отец, переступил через меня, тоже принялся зубы чистить, тщательно, хоть белыми они б никогда не стали, сплевывал розовую от крови пену – как бешеный.

– Чего расселся?

– Чтоб сосредоточиться, ты мешаешь.

Пробормотал он что-то недовольное, а я стал нюхать. Сильнее всего был отцовский, конечно, запах: потный, водочный, крысиный, одеколоновый. Дальше паста зубная да кровь его. Всякий домашний мусор, пицца тухлая, капли алкоголя в пустых вроде бы бутылках, пыльный ковер. Если глубже – ржавчина труб, хлорированная вода, бегущая по ним, муравьи в ложбинках в бетоне, братишки с сестричками. Вот наша квартира, я мысленно все запахи по уровням разложил, запомнил и двинулся дальше. Пройти я мог этажей на пять вниз, но остановился на следующей же квартире. Оттуда кошатиной несло и чем-то водяным, огурцовым, озоновым, еще старостью и натуральными тканями, духами.

Я весь подобрался, вскочил на ноги. Отец ухмыльнулся.

– Нашел?

– Да! Да! У нас кошка в соседках!

– Ну и познакомься с ней иди.

– А может, и с ним, может, это кот!

– Кошка. Старая кошара.

Но я его не дослушал, в момент у двери оказался, открыл ее привычным каким-то движением, выскочил на лестничную клетку. Только к кошкиной квартире подошел, не звонил еще, а дверь уже распахнулась. И я услышал, на русском, между прочим, вот что:

– Я тебя еще вчера учуяла, крысеночек. Привез тебя все-таки отец.

На вид ей лет сто было, наверное. Но она все еще была красивой, как бы даже не просто красивой, не как картинка там, не как дама какая-нибудь с «Титаника», а будто женщина, которую еще в постель к себе хотят. Она была тощей, с чертами лица, которые старость хоть и обточила, но будто бы с каким-то художественном замыслом, как скульптор.

Глаза у нее были пронзительные, синие, на старческом лице вообще невероятные, молоденькие совсем. Ай, до чего красивая была, напудренная, накрашенная, аж стыдно стало за себя, глядя на нее. Старушки иногда бывают ни то ни се, а чаще такие, что в гроб краше кладут, но эта, казалось, никогда не откинется.

А откинется, так все с ней к черту полетит.

У нее губы были тронуты холодным красным, ресницы – длиннющие от природы, а волосы все одно серебро, длинные, до лопаток, с локонами кинозвезды. А платье на ней было сказочно красивое, как на королеве, темно-зеленое, шелковое, со складчатым воротом. В ушах целомудренные бриллианты, в колье – тоже. Даже туфли – на каблуках.

Она со временем спорила и выиграла, я аж дышать забыл. Она (как старушкой-то ее назвать?) протянула мне свою белую, без единого пигментного пятна, руку. Ноготки были длинные, острые, как у девочки.

– Мисс Клодия Гловер.

– Боря Шустов.

Я не сразу понял, что руку нужно не пожать, а поцеловать, так она мне ее протянула, чтобы я губами коснулся простого золотого кольца. Мисс, значит.

Когда она назвала свое имя, «мисс Клодия Гловер», ее акцент показался мне прямо британским, как в фильмах по Шекспиру, которые мы иногда смотрели на уроках английского.

– Я никогда кошек не видел.

– О, я видела достаточно крыс, – она снова заговорила на русском, и вполне чисто, надо сказать. – Проходи. Ты хорошо знаешь английский?

– Не очень. Ну, терпимо. А вы хорошо знаете русский, кстати.

– Вполне. Я знаю много языков.

– Вас, что ль, тоже этот Уолтер позвал?