Щенки (страница 2)

Страница 2

Подумал: что ж вы, мордоделы, ее не доделали – глаза не дозакрыли. Вот вроде бы нормальная была, а с одного ракурса глянул на нее – не закрылась.

Ну, я уж братьев своих разочаровывать не стал.

Тут уж Антон голос подал. Сказал:

– Рот свой закрой. У тебя мать умерла.

Не сказал бы я, что он переживал величайшую трагедию в жизни. Просто не нравилось ему, что я выпендриваюсь много.

Опять молчание. А это, между прочим, тикнуло только восемь часов вечера. Мы с ней должны были до утра время скоротать. Ну, вроде как, провести ночь с покойницей. Прощальную ночь. А крякнуться ей приспичило, конечно, к Новому году, чтоб мы вот так вот сидели первого января.

О просьбе побыть с нею сказано в записке ее последней. Померла она, вроде как, не специально, в больнице сказали, что от водки – отек мозга, бывает такое. Говорят, умирала долго. И даже записку оставить успела, какова!

Такой клочок бумаги, и по нему карандашом писано: «Умираю поди. Пускай три моих красивых сына меня схоронят. Тоша, Витенька и Юрочка одна ночь с гробом нужно обязательно быть им там в кварртере с пять до пять».

Орфография и пунктуация сохранена авторская.

В конце распалась у нее связь времен. Тошей, Витей и Юрочкой она нас и вовсе не называла никогда. Оттого и выглядело жутковато – словно чужая тетка написала. Ну да ладно, с меня не убудет, да и с них тоже. А пятерки, одна со второй, значили, как это я понял – время. Ну, с пяти вечера до пяти утра.

Так и сели. Без естественного отвращения к смерти, по-деловому. Три красивых сына: мент, солдат и бандит.

Я вообще-то только из Заира вернулся, ну, под занавес года девяносто седьмого. В Заире я был недолго, по меркам вращающейся вокруг солнца планеты – около оборота. Но в Заире я был долго – у меня за это время брат женился и мать умерла.

Подарочек мне, сука, под елку подложила. Ну, какая б ни была, бичевка, ты меня в этот мир привела.

Последний, думаю, долг отдам тебе.

Ну кто ж тогда знал, как оно все повернется.

Вот, сидим дальше, тягостно в ушах, как оно бывает при великом напряжении, когда вот-вот ебанет.

Тут вдруг Юрка опять глаза открывает, светлые, серовато-зеленые, как у кошки. Говорит:

– Про Заир, может, расскажешь?

– Расскажу потом, – сказал я. – Африканская война – не моя печаль, не моя беда, чего ж не рассказать?

– Не время, – сказал Антон. – Юра, у тебя мать умерла.

На разные лады – одно и то же. В этом Антон весь.

Ну, подумал я, Антоша-гандоша-ментоша, припомню я тебе еще часы этого тягостного молчания. С ним мне всегда сложно было. Вот Юрка – другое дело, он человек от природы мягкий, хоть и занятие у него жесткое. Мягкий, тактичный, с какой-то внутренней, невытравимой бандитским базаром интеллигентностью даже. Как нервный его папаша, писавший стихи и зарубивший двоих мужиков пожестче топором.

Сидим, молчим, снова-здорово.

Ну, я достал из-под стола бутылку водки. Водка, кстати, сносная была, не то ебаное говно, которое мать обыкновенно глушила. «Росья», то есть «Rossia» – неудачная бельгийская попытка воспроизвести название нашей общей Родины. Вот не дешманская, и это странно. Я даже подумал: траванемся палью к хренам, но выпить хотелось мне больше, чем жить ту зимнюю ночь.

В общем, я встал, пошлепал по липкому полу к полкам, на которых рюмки стояли тесно друг к другу, как люди на корабле, который вот-вот потерпит крушение. Я помнил тех рюмок куда больше – не все дожили. Три их штуки и осталось. Ровнехонько.

Это что-то об одиночестве матери в конце времен говорит, подумал я. Рюмкам на столе не нашлось места, так что разместил их на полу, ливанул бельгийскую водку сверху, понтанувшись, тонкой струйкой.

Мы с Юркой выпили, не чокаясь, а Антон свою рюмку только в руках повертел.

– Ну, – говорю, – явенник-трезвенник, у тебя мать умерла.

Антон смотрел на меня некоторое время, потом поднес рюмку к губам и медленно, как простую воду, выпил водку.

Эта вот бесчувственность, иногда до полной бессознательности, меня в нем даже восхищала. Вспомнилось дело прошлое, когда жили мы еще с мамкой: из дома периодически пропадала вся еда – не знаю уж, куда она девалась. Мамка говорила, что черти сожрали, ну, или унесли. И вот, как-то остался вовсе один чеснок. В школе кормили нас славно, с этим проблем не было, но к ужину в животе уже урчало. И вот сидим мы над этими головками чеснока, денег нет, в гости поздно, животики от голода надорвали.

И Антон вдруг берет, аккуратно очищает чеснок и начинает дольку за долькой в рот отправлять, как виноград.

Ух я тогда ему завидовал.

Не знаю, одолела меня некая сентиментальность. Откуда бы? Опять глянул на мать, а там под лунным сиянием снова мне полоска из-под век почудилась.

Сидим мы вокруг нее, все, что на земле осталось. Три очень разных мужика, три очень разных судьбы.

Может я ее и не любил, думаю, но только живая она была душа, ну, как все люди. Пускай ей будет покой на том свете, и пусть Господь ей все простит, в чем она прегрешила.

Ну, в общем, широка душа моя родная.

Выпили втроем впервые за долгое время, и она лежит, совсем не как живая, и волосы, крашеные в рыжий, завтра уйдут во тьму. Тайна, унесенная в могилу. Маленькая. Тайночка.

Я спросил:

– А детских карточек ее не осталось?

– Детской фотки не было у нее ни одной, – сказал Юрка. – Я смотрел, когда на памятник выбирал.

– И какую выбрал?

– Где она улыбается.

– В ее стиле.

– Ага.

Юрка вдруг улыбнулся. Быстро, коротко, как он обычно делал – дернув одним уголком губ. Меня это порадовало, и я сразу подумал, что есть хочу. Спросил:

– Может, картошечки пожарим?

– Ты ебанулся? – спросил Антон.

– Ебанулся, – ответил я. – Ну умерла она, что теперь, не жить что ли?

– Терпи.

– Терпеть жена твоя будет, а я есть хочу.

Антон смотрел на меня, я не знал, злится он или нет, как не знал этого никогда. В конце концов он просто повторил:

– Терпи.

И все-таки лед тронулся, как это говорят. Говорить мы начали. Очень сильно я не люблю тишину. Мне нужна живая душа, чтоб поболтала со мной. На крайний случай – подойдет моя собственная.

А братья есть братья. Как бы сложно ни было – это родные души. Могила – ладно, все там будем. Но нам еще жить эту жизнь и всегда быть друг с другом связанными.

Ее больше нет, думал я, крашеные волосы продержатся дольше слабой плоти.

Но к хуям истлеет вообще все.

Ее нет, а я остался от нее, я и они, братья. Три протянутые в будущее нити. В будущее это, конечно, всегда в темноту. Поживем – увидим.

Но и прошлое – темнота. Как в хорошей песне правильно утверждают – есть только миг. Жизнь – это миг, пронзенный, как сосудами, кровными и всякими прочими связями. Живая ткань бытия.

В общем, на философию меня потянуло, и стало так легко-легко думать, хоть и вспоминался то и дело блеск ее крашеных рыжих волос и не до конца закрытых глаз.

– В квартире, конечно, разгром, – сказал Антон. – Мы будем убираться после того, как похороним ее.

У него такая речь, знаешь, неестественная. Слова, как кирпичи: раз кирпичик, два кирпичик, и сказуемое выше подлежащего ноги никогда не закинет. Как будто слова по рецепту выдаются, и Антон принимает их в соответствии с инструкцией.

Нет ощущения живости речи, речь формальная, как там, короче, об этом говорят головных дел мастера?

Что еще меня удивило: сидим вокруг ее гроба, как у Бога на ладони, на узкой кухоньке напротив Митинского кладбища. И вот ее уже нет, а мы все еще есть, ее щенки, то есть, сукины дети. Ну, не щенки – кобели уже.

Внешне не походим мы на нее вовсе – ни один из нас. Словно заемные дети у нее.

Когда ребенок не похож на мать это, в общем, беда небольшая – мать-то знает, откуда ее дети берутся.

Но про ни кровинки – загнул изрядно, вернее само оно загнулось. У матери глаза примечательные были – серые с зеленцой, с ряской как бы. Конечно, того самого жутковатого цвета ни у одного из нас не намешалось. Все вокруг да около. У меня глаза темно-серые с зеленью, у Антона – почти совсем серые, очень светлые, ну и Юрки – как раз больше с зеленцой. У меня – потемнее, у них – посветлее, ни у кого – как у мамки, но вроде бы близко.

В остальном и не скажешь, конечно, что мы братья. Ну, про себя я, это разумеется, знаю, что я просто пиздец какой красавец. Откуда я это знаю? Баба у меня была, художница. Сбежала от меня, в конечном итоге, но первые две недели, как оно со мной всегда случается, шло хорошо. Вот она мне говорила, мол ты, Витя, большой и здоровый зверь, она еще меня любила рисовать. Говорила, мол, нос у меня большой и прямой, и чувственный жадный рот, и глаза добрые, брови аккуратные и с гордым изгибом – хорошее, характерное лицо. Приятное, хоть и быдловатое. А я не обижался, что быдловатое. Мне же нравилось, что она меня рисует. Рисунки у меня хранились долго, а потом я их по пьяни в тазу на балконе пожег – не припомню уже, почему. Ну, опять же, мне в этой жизни долгое время важно было только в качалочку ходить, потом – известные события. Так что я, да, большой и красивый зверь в лучшей форме из возможных – в военной. И, как звери бывают, я двухцветный, темно-русый, а борода рыжеватая растет. Вот бывают коты двухцветные, и я вот тоже. Такой, как и батя мой. Красивый он был мужик в свое время, я тебе скажу. Пока ему щачло не помяли. У него эта хроническая травматическая энцефалопатия. Ну, деменция, по сути, от многочисленных травм головы. Страшное дело, говорю. Я, глядя на него, и подумал, что если помирать, то молодым и сразу.

Вот Юрка мне противоположен во всем – щуплый, несчастный, в чем только душа держится, он выглядит как поэт: огромные глаза, наполненные печалью, тонкие, длинные губы, точеный профиль, вот это вот все. Был мечтою предпубертатных девочек в школьные времена. Нервное лицо, мальчишечье до сих пор, хотя ему вот двадцать восемь годиков уже на тот момент было, когда мы мамку провожали. Ну и кудри светлые, есенинские. В общем, самое то лицо для тех дел его. Мне это, конечно, не нравилось никогда – таким говном человек занимается. Он очень хорошо жил, но страшной ценой. И это все на нем дико сказывалось. В детстве робкий был, пугливый мальчик, а стал в итоге от паранойи своей жестокий мужик. Короче, вот так бывает, если доебешь нервного. И я вот только тогда заметил, он от геры еще тощее стал, лицо заострилось, какая-то мертвенная синеватость в губах появилась. Лицо, на котором проявляется смерть. Очень интересно. Видал и такие – но то ведь брата лицо. Совсем другое дело.

Погоди, вот бы фотку найти, может, есть, может, нет. Гляди, как друг на друга мы непохожи, а это Антон, вот. Тут не видно, но волосы темные у него совсем, и бледный он очень, с правильными, как бы искусственными чертами лица. У него в детстве кличка была – Антоха Киборг. Но это на самом деле неправильно, потому что имелось в виду, что андроид, просто перепутали пиздюки. Такой вот автоматичный в нем элемент, и глаза очень холодные, как у многих ментов это бывает, а он – мент потомственный, тут уж и в теории прекраснодушного Ламарка поверить недолго. Вот он кажется красивым на фотке, а в жизни немного иначе. От него-то как раз впечатление зловещее, у него обаяния нет, харизмы, или чего там, короче, того нетварного света, который делает людей прекрасными или хотя бы приятными. Но он хорошо нарисован, спроектирован: все пропорции соблюдены, высокий он еще очень, выше меня, но я посильнее – Антон поджарый больше.

Вот ты бы сказал, что это сыновья одной матери? То-то же. И я бы никогда не сказал.