Семейные обстоятельства. Родные, близкие и не только – в рассказах современных авторов (страница 4)
Была зима, и он улыбался. Пока мы несли его к Крайишка, 54, он был легким и холодным, а по моему телу разливалось какое-то тепло. Я думал об Алии, которого солнце согревает, дождь поливает, ветер сдувает, но ему ничего не бывает. Продранное демисезонное пальтишко пахло 50-градусной виноградной ракией. В кармане пальто Алии я нашел фотографию Кларка Гейбла, с улыбкой глядящего на Клодетт. Фотография была черно-белой и помятой. Я расплакался, только вернувшись домой, и не мог рассказать матери, почему плачу. Мама заставила меня считать овец, думая, что это поможет заснуть. Сон не шел. Я смотрел на качающуюся на ветру акацию, а удерживающие бельевую веревку катушки монотонно скрипели, усиливая страх смерти.
Отец приехал из Белграда в Сараево Боснийским экспрессом еще до рассвета. Распаковал вещи и положил какие-то брюки рядом со мной на диван. Он поцеловал меня, а я притворился спящим, хотя мое сердце колотилось так, будто я бежал. Отец развязал галстук, снял пиджак и направился к холодильнику. Когда он достал кастрюлю с холодным обедом, я сквозь слезы сказал ему:
– Я видел мертвеца!
Он поставил кастрюлю с сармой на плиту греться, уселся рядом со мной и шепотом меня успокоил:
– Смерть – это непроверенный слух, сынок.
Я в замешательстве посмотрел на отца. Он улыбнулся и добавил:
– Никто из нас не был мертв, чтобы проверить, как на самом деле обстоят дела с этой смертью. Просто оставь это. Тетя Биба вернулась из Варшавы, передает тебе привет и шлет джинсы “Леви Страусс”.
Я смотрел на отца широко распахнутыми глазами, держа в руке свои первые джинсы, и со скоростью Гагарина в космосе поверил в то, что смерть – это непроверенный слух.
– Как поживает тетя Биба? – спросил я отца, пока он вытирал мне слезы кухонным полотенцем.
– Да уж как?! Они вернулись из Варшавы и, представь себе, застали Райнвайнов в квартире на Теразие! Была договоренность, что они будут присматривать за квартирой во время их отсутствия, но по возвращении они немедленно съедут. Похоже, им невероятно понравилось жить на Теразие, и Биба боится, что никакая сила их не выселит!
– Да как не выселит, а что дядя Бубо?
– Он?! Ему насрать, он каждый день в Дедине играет в теннис с генералами, а моя сестра вся на нервах. Сидит, бедняжка, в отеле “Балкан”, плачет и ждет, когда же эта банда Райнвайн съедет с квартиры.
– А что они говорят, у них есть какое-то объяснение?
– Что говорят? Его мать громче всех: “Ну, Любомир получил назначение, он в любом случае поедет в Прагу в качестве корреспондента «Танюга», и мы снова будем присматривать за их квартирой! Проще им провести месяц в гостинице, чем нам постоянно переселяться”. Так и хочется сломать этому Любомиру нос и вырвать усы! Он женился на моей сестре из корыстных соображений!
– А из-за чего мужчины женятся на женщинах? – спросил я отца, делая вид, будто понимаю проблемы взрослых.
– Да из-за любви, мать его.
– Значит, дядя Бубо не любит тетю?
– Он, Любомир Райнвайн? Этот только свою задницу любит!
Мне было нелегко поверить всему, что отец говорил о Любомире Райнвайне. Главным образом потому, что в моей памяти запечатлелся запах одеколона моего дяди, но также и потому, что он мастерски умел хранить молчание, производя тем самым впечатление вдумчивого человека, который занимается чем-то важным. Я не злился на него ни за то, что он положил меня спать у своих дверей, ни за то, что он не сводил меня в магазин игрушек, так как понял всю важность передачи информации из Варшавы в Белград. И самое главное, мой дядя умел превращать не очень важные действия в важнейшие вещи на свете.
Я осознал тем утром, как важен отец в жизни мальчика. И мне удалось тогда избавиться от страха смерти. А ведь в Горице мальчишки произносили клятву “Клянусь своим мертвым отцом”, хотя отцы их были живы. Престиж в компании, так сказать…
Саша Николаенко. Пес, полный любви
Все, что здесь написано, никогда не было бы написано, если бы не один человек. Посвящаю Елене Шубиной
Счастливы мы, фессалийцы! Черное, с розовой пеной…
Иван БунинПапа приехал!
Сколько бы тебе ни было, тебе всегда останется десять, там, над обрывом, на убийственной высоте. Бесконечное море внизу, ветер дует, сдувает, а ты, задыхаясь от восторга и ужаса, крепко-накрепко вцепившись в папину руку, говоришь: “Папа, держись!”
Тебе всегда останется десять, там, где реки стекают с гор, “как они туда забрались?”, там, где солнце над папиной головой так похоже на белую шляпу.
Тропинка, ведущая в небо, папин рюкзак и ноги в огромных альпинистских бутсах… Там, задолго до рассвета, задолго до того, как раскаленный песок зашуршит под ногами, память пройдет цепочкой мокрых следов, маленьких и больших, вдоль отлива у самых буйков под небом, белым от звезд.
Мы ловили море руками, мы уносили его домой, увозили в Москву в разноцветных камушках и ракушках, но оно оставалось там, где нас встретило, там, где колесо солнца над папиной головой так похоже на белую шляпу.
Море целиком, море навсегда, вместе с крабиком в детской подводной маске, вместе с россыпью изумрудных стеклышек в кулаке, с солью на губах, на ресницах, щеках, вместе с запахом счастья. И конечно, два пятачка, брошенные с пирса одновременно, но летящие разно и не рядом упавшие, утонувшие навсегда, утонувшие, “чтобы вернуться”.
* * *
Ветер скрипит, открывает, закрывает калитку, умывальный колокольчик звенит, это бабушка в синем дождевике под дождем домывает посуду, а папы тарелка так и стоит на столе, потому что чего ее мыть – она чистая, он не приехал, ждали не дождались, сегодня он точно уже не приедет. Надо бы слезть с дивана, уйти от окна, перестать уже ждать, надо бы к бабушке, чтоб она пошла впереди в темноту, и калитку на щеколду закрыть, последний автобус ушел, на тропинке лужи, флоксы текут по стеклу разноцветными каплями, змейками, это очень красиво, папе бы показать… “Хватит, Саш, у окна, не приехал – значит, не смог”. Но мой папа все может. Не приехал – значит, не всё? Калитка скрипит, закроется и откроется, я уже загадала так тысячу раз, что, когда откроется, – папа! Но створка врезается, распахнувшись, в плакучий осенний куст золотых шаров, рассыпая холодные искры, желтые лепестки в туман; чем быстрее кончится это все, тем быстрее наступит завтра, но он должен приехать сегодня, обещал-не-приехал, значит, он меня обманул, калитка открывается в темноту, из которой появляется папа…
Папа приехал!
– Ну и гости, это на каком же автобусе?
На попутке же, бабушка! Все попутки вне твоего расписания. Говорила: “не жди”, “хватит, Саш, у окна”, “не приехал – значит, не смог”… Это кто не смог? Папа мой? Вот теперь-то ты поняла?!
Мы стоим на крыльце, беломорину папы считаем облачками, колечками, темнота… Пусть он завтра даже не кончится, пусть вообще никогда не кончается этот дождь, этот вечер, этот туман, этот день. Море по колено, горе не беда, а калитка скрипит, я курю на крыльце одна, а она скрипит и скрипит, открывается, закрывается… Вот теперь-то ты поняла? Ничего никогда не кончается.
Яшка
Что я помню, что помните вы? И с какого – но обязательно светлого, ясного – дня начинается все, что было?..
Папа только с автобуса, папа новенький, городской, весь пропахший пыльной Москвой, папа что-то в сумке привез, что-то прячет там за спиной, и наверно, конечно, это арбуз! или дыня, наверное… Из-за дома выходит бабушка, бабушка приближается… Фотография называется “За секунду до счастья” – и секунда проходит, кончается!
– Только этого нам не хватало, господи боже. Щенок…
Щенок!!! Щенок тявкает, вырывается, но ему не вырваться никогда! Крепко-накрепко прижимает чумазая девочка счастье к себе, и оно брыкается, не кончается…
По узеньким руслам города детства проплывает, позвякивая колодезной цепочкой, морской трамвайчик. Четыре тополя мачт, косые паруса простыней, взлетающих на бельевых веревках, папа с той стороны наполненной ветром простыни. Мы ловим ветер!
– Готова?
– Да!
Держим снятую простыню за углы, я внизу держу, а папа где-то там, наверху, на секунду в наших руках огромный белый пузырь, раздувается, наполняется… “Саша, Вадим, обедать!” И мы отпускаем… нет! мы выпускаем ветер, да, свободу ветрам! А Яшка вертится под ногами, просто это такой щенок, который все время вертится под ногами, чтобы на него наступили, “да, пап?” – “Чтобы про него не забыли”.
И я смотрю туда, где каждый встречный пес – мой друг, простыни ловят ветер, скоро приедет мама, а птице достаточно крикнуть: “Мы с тобой одной крови!” – чтобы тоже взлететь.
“Я с тобой! я с вами…” Но папа с мамой уедут сегодня вечером на одиннадцатом автобусе (что за странный автобус, то привозит счастье, то увозит его?), и они пересядут на станции на другой, до метро, до Москвы, а я останусь одна тут с бабушкой… Нет! я же больше никогда не буду одна, у меня теперь Яшка… “Яшка, гулять!”
А вы видели, знаете, сколько взлетно-полетных сил у щенка? Лапы – крылья, и всякий любимый пес, собираясь гулять, зависает в воздухе, полный счастья.
Вечер, похожий на брусничный кисель. Розовый. Теплый. Молочная река, и до дальней калитки провожает нас сладкий запах жареных гренок с открытой веранды, плывет… Отодвигаю щеколду, и запах, как живой оранжевый кот, уже бежит впереди нас, ныряя в высокую осоку: кому море по колено, а кому травы по макушку, а кто и вовсе утонул в ней, исчез вместе с белым морковкой-хвостом… “Яшка, ко мне!” – “А ты где?” Это чистые джунгли – дача! “Яшка, за мной!” И он, растопырив лапы, растеряв на бегу все свои летно-взлетные силы, бежит следом… Лечу, лечу до самого берега, тоненький эхо-тявк Яшкин несется мне навстречу, радостный, счастливый, неудержимый тявк с той стороны, с того берега, и Яшка слышит его, слышит эхо… Останавливается, настороженно прислушиваясь. Уши торчком, хвост замер (некогда вилять), лапу приподнял. “Это кто там лает на нас с того берега?!”
Кто на том берегу? Папа, бабушка, Яшка, ау!!! Я не верю, что все это кончается.
Желтые шары
“Я купаться!” – “Не ходи туда ни в коем случае!” – “Почему?” – “Там вода, она мокрая!” – “Она теплая! Яшка, Яшка, ко мне!” И ладонью, как по дивану, шлепаю по воде… “Не-не-не, я не плаваю, только рыбы с лягушками плавают, а я – пес. И собаки вообще не для плавания… Вылезай оттуда, пожалуйста, ты утонешь же…” – “Яшка, тону!” – “Так и знал!” Отбегает от берега, заливаясь лаем отчаянным, мчится вверх. Вот тебе и спасательный пес, предатель бессовестный… “Помогите, спасите, там тонет в канале глупая девочка…” Замирает, прислушавшись, и с разбегу бросается вниз… И торчит из воды черный нос, уши мокрые кисточкой, укоряющие глаза, хвост плывет, хвост качается… “Правда здорово?” – “Умираю от ужаса…”
В полотенце завернутый, сушится, мой спасительный, мой спасательный, самый лучший на свете, мой.
“Я еще искупаюсь… а ты?” – “Ты с ума сошла? Никогда!”
Возвращаемся. Из-за оврага выбегает навстречу запах гренок, запах теплого летнего дачного вечера, запах счастья. Ты удивишься, но автобус до дачи от станции все еще одиннадцатый, запах гренок тоже остался, пионы пахнут по-прежнему, и жасмин, и сирень, и шиповник, и флоксы, запах дождя остался, земли и травы, запах летнего дня…
И мы выйдем из прошлого, из одиннадцатого оранжевого автобуса, и сойдем с придорожной насыпи, через поле, пруд пойдем, напрямик… Я присяду на корточки, чтобы вытряхнуть камушки, но вдруг вспомню, что кеды мне совершенно здесь ни к чему. И мы посмотрим вперед, туда, где по обе стороны тропинки стоит высокая трава, а в ней со всей невероятной силой полуденного лета трещат кузнечики, твои любимые, Яшка. Отстегну поводок.
