Ловчая душ для княжича (страница 2)

Страница 2

Я хотел выбежать, закричать, что это ложь, что этот колдун – подлый обманщик, но тело онемело от ужаса и всепоглощающей, ледяной ненависти. И в этот самый миг холодные, всевидящие глаза колдуна метнулись к портьере, прямо туда, где я прятался. Наши взгляды встретились на долю секунды. И я с леденящим душу ужасом понял – он знает, что я здесь. Он видел и слышал всё. И он позволил мне видеть. Он наслаждался не только горем моей матери, но и моим детским бессилием, моим ужасом. В его взгляде не было угрозы. Там было нечто худшее – холодное, расчётливое презрение и обещание молчания, купленного моим страхом.

В ту ночь, когда люди Милаша пришли забирать наше поместье, матушка умерла. Просто легла на кровать, отвернулась к стене и больше не проснулась. Лекарь сказал – от разрыва сердца. А я, прячась в лесах, согреваясь у стынущего тела своего единственного верного пса, павшего от стрелы одного из дружинников, поклялся на её ещё не остывшей могиле, что найду каждого, кто был причастен к этой лжи. Каждого, кто пировал на костях моей семьи.

И последним в моём списке будет он. Тот, кто посмел оболгать дух моего отца. Я не просто убью его. Я вырву его душу из Нави, заставлю кричать правду до тех пор, пока его призрачный голос не охрипнет. Я стану для них всех судьёй и палачом.

Годы спустя, в редкие часы беспокойного сна, ко мне иногда приходит призрак матери. Она кладёт мне на плечо свою прозрачную, холодную руку и шепчет одни и те же слова, ставшие смыслом моей жизни, моей единственной молитвой:

«Месть не умерла, сын мой, она только спит в твоей крови, ожидая часа, когда ты станешь достаточно сильным, чтобы её накормить».

ГЛАВА 1

ЛИРА

– Не жмись к прилавку, дитятко, будто вор у позорного столба, – голос у Сиры был тихий, шуршащий, как сухая листва под ногами, но я всё равно вздрогнула, инстинктивно вжимая голову в плечи. – Выпрямись. Ты травы продаёшь, а не душу свою прячешь. Хотя… – она сделала паузу, и в её выцветших, почти прозрачных глазах мелькнула тень древней, как сами топи, печали, – …иногда это одно и то же.

Легко ей было баять. Её лицо – пожелтевший пергамент, испещрённый такими глубокими морщинами-рунами, словно сама жизнь вырезала на нём свои самые сокровенные тайны. Её никто в этом шумном, гомонящем, пахнущем мёдом, навозом и пряженым тестом городе не помнил молодой. Она была частью пейзажа, как старый замшелый валун на обочине. А моё лицо… моё лицо я прятала под глубоким, пропахшим дымом и болотными травами капюшоном старого плаща, и мне казалось, что каждый встречный, каждый зевака, каждая торговка с подведёнными углём бровями норовит заглянуть под него, чтобы узнать, опознать, ткнуть грязным пальцем. Четырнадцать лет прошло с той страшной ночи, когда я, семилетняя, получила первую отцовскую пощёчину за пролитое молоко, и семь лет с той, когда я, уже четырнадцатилетняя, босиком бежала к спасительным Чёрным Топям, оставив за спиной предсмертный крик отца. Но страх никуда не делся. Он жил во мне, свернувшись холодным, скользким змеёнышем под самыми рёбрами, и просыпался, жадно впиваясь ледяными зубками в сердце всякий раз, когда мы покидали спасительную сень нашего леса.

Ярмарка ревела, гудела, пела на сотню голосов, и этот многоголосый рёв был для меня пыткой. Скоморохи на ходулях, размалёванные, как языческие идолы, выкрикивали солёные, на грани скабрезности шутки. Пузатый торговец в шёлковой рубахе, подпоясанный так туго, что казалось, вот-вот лопнет, до хрипоты расхваливал заморские ткани, переливающиеся на солнце всеми цветами радуги. В воздухе стоял густой, плотный запах дымка от жаровен, где шипели, истекая жиром, колбасы, смешиваясь со сладкой сытой, кислым духом пролитого пива и острым, неизбывным запахом лошадиного пота. Люди смеялись, толкались, ругались, торговались – они жили. А я стояла у нашего скромного прилавка, заставленного пучками сушёных трав, склянками с мазями и берестяными туесками с кореньями, и чувствовала себя призраком. Чужой, бесплотной тенью на этом яростном празднике жизни.

– Корень одолень-травы почём, ведунья? – к нашему прилавку, пошатываясь, подошёл дюжий мужик с такой густой рыжей бородой, что в ней, казалось, мог бы свить гнездо целый выводок воробьёв. От него за версту несло хмелем и луком.

– Тебе, мил человек, от чего одолевать надобно? – Сира прищурила свои светлые, всевидящие глаза, разглядывая его так пристально, словно видела не только красную от выпитого рожу, но и всё его тёмное, замутнённое нутро. – От хвори телесной али от тоски душевной? Или, может, от жены сварливой?

– Да жена… – мужик смущённо крякнул и почесал затылок. – Третий день в лёжку, мается животом, крутит её, бедолагу. Лекарь ваш городской, змей подколодный, только головой качает да серебро тянет, а толку – ноль.

– Животом мается – это не шутки, – серьёзно кивнула Сира, её лицо вмиг стало строгим. – Вот, возьми ромашку да зверобой. Отвар сделаешь крепкий, трижды в день поить будешь. А одолень-трава тут ни к чему, она от злых духов да дурных мыслей помогает, а не от несвежего пирога. Не возьму с тебя денег, ступай. Да передай жене своей, чтоб на ярмарке еству всякую не хватала, не глядя.

Мужик удивлённо хлопнул глазами, недоверчиво посмотрел на протянутые пучки трав, потом на Сиру. Он, видно, привык, что за всё в этом мире нужно платить, а тут… Он сгрёб травы своей огромной лапищей и, смущённо буркнув что-то похожее на благодарность, быстро скрылся в гудящей толпе.

– Зачем ты так? – тихо, почти беззвучно упрекнула я, когда он отошёл. – Нам же на соль и крупу заработать надо. Мешок муки сам себя не купит.

– Жалость, Лира, иногда дороже серебра стоит, – не оборачиваясь, ответствовала Сира, аккуратно перебирая свои пахучие сокровища. – Отданное даром вернётся сторицей, когда не ждёшь. А взятое с горюющего человека ляжет тяжёлым камнем на душу. Запомни это, дитя моё. Это важнее всех трав и кореньев.

Я тяжело вздохнула и ещё плотнее натянула капюшон, так, что грубая ткань царапала подбородок. Я помнила много её уроков. За семь лет, проведённых на краю Чёрных Топей, я научилась понимать безмолвный язык ветра и тревожный шёпот болотных духов, что прячутся в тумане. Я могла отличить съедобный корень от ядовитого по одному лишь запаху земли, в которой он рос, знала, какая трава уймёт жгучую боль, а какая остановит хлещущую кровь. Сира научила меня выживать там, где другие находят лишь смерть. Но главный её урок – как жить среди людей, не боясь их, – я так и не выучила. Они были для меня страшнее любой лесной твари, любого волка с горящими в ночи глазами. Зверь убивает от голода или страха, защищая свою жизнь. Человек – от злобы, от зависти или просто так, от скуки, чтобы посмотреть, как красиво умирает другое живое существо.

Внезапно весёлый, многоголосый гомон ярмарки разорвал истошный, леденящий душу женский крик. Он был таким пронзительным, таким полным животного, первобытного отчаяния, что даже скоморохи на ходулях замерли, нелепо покачнувшись. Толпа колыхнулась, как единый организм, и испуганно расступилась, и я увидела её.

Молодая женщина, простоволосая, с разметавшимися по плечам тёмными прядями, в разорванной на груди рубахе, стояла посреди образовавшегося круга. На руках она качала маленький, безвольный свёрток. Мёртвого ребёнка. Её лицо было искажено нечеловеческим горем, превратившись в страшную маску, глаза – безумны, выжжены изнутри пожаром потери. И эти безумные, полные мутных слёз глаза уставились прямо на нас. На меня и на Сиру.

– Вот они! – закричала она, и её голос сорвался на пронзительный, режущий уши визг. – Ведьмы! Это они погубили моего сыночка! Они!

Сердце не просто ухнуло куда-то в пятки – оно остановилось, превратившись в кусок льда. К горлу подкатила ледяная, горькая тошнота. Я узнала её. Дня три назад она, спотыкаясь, прибежала к нашей избушке на самом краю топей, рыдая и умоляя спасти дитя, которое уже горело в лихорадке и хрипело, не в силах вздохнуть. Сира долго осматривала крохотное, синюшное тельце, качала головой, дала отвар, чтобы хоть немного облегчить страдания, но честно и прямо сказала – поздно. Хворь уже забрала его душу, вцепилась в неё своими невидимыми когтями, и ни травы, ни заговоры тут не помогут.

– Они! – женщина сделала несколько шагов в нашу сторону, протягивая перед собой мёртвое тельце, как страшное, неопровержимое обвинение. – Я просила помощи! Я на коленях умоляла! А она дала ему своё ведьмовское пойло, и он умер! Умер у меня на руках! Задохнулся!

Толпа, до этого момента весело галдевшая, затихла. И в этой внезапной, оглушительной тишине слова обезумевшей от горя матери упали, как тяжёлые камни в стоячую воду, порождая круги страха и первобытной ненависти. Я видела, как меняются лица людей вокруг. Праздное любопытство сменялось подозрением, подозрение – глухой, иррациональной злобой. Древний, липкий страх перед непонятным, перед колдовством, перед самой смертью, которую они увидели так близко, выполз наружу, и ему срочно нужен был виновник.

– Уймись, дочка, – шагнула вперёд Сира, выставив перед собой сухую, морщинистую ладонь, словно пытаясь остановить надвигающуюся волну людского гнева. – Великое у тебя горе, и сердце моё плачет вместе с твоим. Но не наша в том вина. Сын твой был уже отмечен Мареной, когда ты принесла его ко мне. Я сделала всё, что могла.

– Ложь! – взвыла женщина, и её лицо перекосилось от ярости. – Ты отказалась помочь! Ты прогнала меня! Ты наслала порчу! Ведьма!

И это слово, брошенное в мёртвой, звенящей тишине, стало искрой, упавшей в пороховой погреб. Толпа загудела, зашевелилась, плотнее сжимая кольцо вокруг нашего жалкого прилавка.

– Ведьма…

– И девка с ней, глянь, прячется под капюшоном… очи-то какие, болотные, недобрые…

– Поговаривали, что они на топях живут, с нечистью якшаются… Там честному человеку и шагу не ступить!

– Гнать их надо! Нет, судить!

Я заметила их не сразу. Двоих. Крепких, коротко стриженных молодцов в добротных кожаных куртках, какие носит младшая княжеская дружина. Они не кричали, как остальные. Они стояли чуть поодаль, но именно их тихие, ядовитые реплики, брошенные в нужный момент, подливали масла в огонь. «Точно, я слышал, она скотину у соседа испортила», – обронил один. «А у моей свояченицы молоко прокисло, как эта девка мимо двора прошла», – поддакнул второй. Они не выглядели обезумевшими от страха или гнева. Их глаза были холодными и расчётливыми. Они работали. И я почти физически ощутила ледяное дыхание чужой, злой воли, стоящей за этим стихийным, казалось бы, гневом. Воли, носившей имя младшего княжича, Милаша, чья жестокость и распутство стали притчей во языцех даже в самых глухих деревнях.

– Бежим, – прошептала я, мёртвыми пальцами вцепляясь в сухой, твёрдый рукав Сиры. Её рука, которую я стиснула, была холодной как лёд.

– Поздно, – так же тихо, почти одними губами, ответила она, и в её голосе я впервые за все эти годы услышала глухую, страшную безнадёжность.

Она была права. Кольцо людей сомкнулось окончательно. Их были десятки. Мужики с кулаками размером с мою голову, бабы с искажёнными злобой лицами, даже дети, подражая взрослым, показывали на нас пальцами и что-то визгливо кричали. Мы попытались обойти прилавок, рвануть в сторону узкой улочки, что вела из города, но путь нам тут же преградили.

– Куда собрались, отродья змеиные? – прорычал тот самый рыжий бородач, которому Сира только что дала травы для жены. Его лицо уже не выражало смущения, только тупую, бычью ярость.

И тут полетело первое. Не камень. Гнилой, раскисший кочан капусты, брошенный кем-то из задних рядов. Он с мерзким, влажным хлюпаньем ударился о плечо Сиры, оставив на её старом плаще мокрое, вонючее пятно. За ним – ком липкой грязи, угодивший мне в капюшон. А потом – камень. Маленький, но острый, он со свистом пролетел мимо моей головы и рассёк Сире бровь. По её морщинистой щеке, прочертив тёмную борозду в пыли, медленно потекла тонкая струйка тёмной, почти чёрной крови.

Она пошатнулась, но устояла. Она смотрела на них – не со страхом, не с ненавистью. С какой-то глубокой, вселенской печалью. Словно видела перед собой не озлобленных, обезумевших людей, а неразумных, напуганных детей, творящих страшную, непоправимую глупость.