Варавва. Повесть времен Христа (страница 2)
– Проклятый Ганан! Собака! Еще раз назови ее имя, и я вырву твои разбойничьи руки и оставлю тебе для воровства одни лишь плечи!
Лицом к лицу, при тусклом лунном свете, почти невидимые друг другу, они боролись некоторое время в бессильной ярости; их цепи, ударяясь о железную решетку, издавали резкий лязг; наконец, со страшным криком боли, Ганан вырвал свои окровавленные пальцы и руки из зверского пожатия и в полном изнеможении упал обратно в темноту своей камеры.
Варавва, тяжело дыша, кинулся на свою солому; каждая его жилка билась и дрожала.
– Что, если это правда, – проскрежетал он сквозь стиснутые зубы, – если на самом деле она мне изменила и вся ее красота только служила маской для ее подлости? О Бог, она тогда в тысячу раз хуже меня и мое преступление пред нею ничтожно!
Он положил голову на распростертые руки и продолжал неподвижно лежать, стараясь разрешить задачу своей собственной натуры, своих страстей, смелых и неукротимых. Но это было так трудно, что понемногу его мысли стали отвлекаться, и он впал в мутное забытье, казавшееся ему сладостным после недавней боли. Его сжатые кулаки раскрылись, дыхание стало спокойным и, вздохнув глубоко от усталости, он протянулся на соломе во всю длину, как измученная собака, и заснул.
А ночь торжествовала. Луна и звездные планеты спокойно следовали своим законам, и со всех частей земли молитва разной формы и разных верований поднималась к небесам. Молитва о милосердии, прощении и благословении для того человечества, которое не обладало ни милосердием, ни прощением! Потом с волшебной быстротой темные небесные своды превратились в бледно-серые, луна тихо скрылась, и звезды погасли одна за другой, как лампы после празднества…
Воздух посвежел, и утро настало.
Варавва продолжал спать. Во сне он бессознательно повернул лицо в сторону ворвавшегося в тюрьму бледного света, и тихая улыбка заменила суровость прежнего выражения. Пока он так лежал, можно было вообразить, на что походило это дикое, неопрятное существо в юности; была некоторая грация в его позе, несмотря на скованные члены. Над густой нечесаной бородой виднелся рот с нежным изгибом губ, и отпечаток степенной красоты лежал на широком лбу и закрытых глазах. В действительности он был свирепый, не раскаявшийся преступник, но в полном спокойствии сна его можно было принять за невинную жертву жестокой судьбы.
С рассветом необыкновенное движение и шум послышались в наружном дворе темницы. Варавва, усталый до изнеможения, расслышал шум, не отдавая себе в нем отчета. Потом, так как шум все увеличивался, он нехотя раскрыл глаза и, приподнявшись на один локоть, стал прислушиваться. Вскоре он различил бряцание оружия и мерные шаги людей. Пока он сонно и вяло спрашивал себя, что могло означать это необыкновенное явление, бряцание и равномерные шаги все приближались и, наконец, остановились у самых его дверей. Ключ повернулся в замке, огромные задвижки были отдернуты, дверь открылась, и такой яркий свет блеснул, что он невольно поднял руки к глазам, чтобы их защитить, как бы от удара. Мигая, как ночная птица, он привстал, упорно и бессмысленно глядя на то, что было перед ним. В дверях тюрьмы стояла группа блестящих доспехами римских солдат, и во главе их, с факелом в руках, стоял офицер.
– Варавва, выйди!
Варавва смотрел сонно, ничего не понимая. Вдруг раздался визгливый крик:
– Я тоже, я Ганан, я невиновен! Призовите и меня в суд! Будьте справедливы! Не я убил фарисея, а Варавва! Милосердие праздника должно быть для Ганана! Не может быть, что вы возьмете Варавву, а меня оставите!
Никто не обратил внимания на эти возгласы. Офицер лишь повторил свое приказание:
– Варавва, выйди!
Очнувшись окончательно, Варавва, с трудом приподнимаясь, приложил все усилия, чтобы исполнить приказание, но тяжелые цепи ему мешали. Заметив это, центурион отдал приказание своим людям, и несколько минут спустя оковы пали и преступник был окружен стражей.
– Варавва! Варавва! – продолжал кричать Ганан.
Варавва остановился, тупо глядя на солдат, которые окружили его, потом посмотрел на начальника.
– Если вы меня ведете на казнь, – сказал он слабо, – я вас прошу, дайте пищу тому человеку. Он голодал и жаждал весь день и всю ночь, а он был моим другом когда-то…
Офицер взглянул на него с удивлением.
– Это твоя последняя просьба, Варавва? – спросил он. – Теперь Пасха, и мы тебе дозволим все, что благоразумно.
Он засмеялся, и его люди засмеялись. А Варавва пристально смотрел вперед, в его глазах было выражение пойманного зверя.
– Сделайте это из милости, – тихо пробормотал он, – я тоже голодал и жаждал, но Ганан слабее меня.
Опять центурион взглянул на него, но в этот раз не удостоил ответа. Быстро поворотившись, он стал во главе своих людей с Вараввой посередине и вышел из тюрьмы. Следуя по каменным коридорам, солдаты потушили факелы. Ночь прошла, и наступило утро.
3
Войдя во двор тюрьмы, партия остановилась, чтобы дать время открыть тяжелые ворота. Там, по ту сторону ограды, была улица, город, свобода! Варавва, все так же упорно глядя вперед, издал хриплый стон и поднял скованные руки к горлу, как бы задыхаясь.
– Что с тобой? – спросил один из провожатых и оружием толкнул его в бок. – Поднимись, дурак; не может быть, чтобы ветерок мог тебя подкосить, как убитого быка!
А Варавва в самом деле шатался и упал бы совсем, если бы солдаты не подхватили его и не поставили опять на ноги, с руганью и проклятиями. Его лицо покрылось мертвенною бледностью, над беспорядочной бородой виднелись белые губы, вытянутые над стиснутыми зубами, как у покойника. Дыхание его было еле заметно.
Офицер подошел и посмотрел на него.
– Он умирает с голоду, – сказал он коротко, – дайте ему вина!
Приказ был быстро исполнен. Но губы обессиленного узника были стиснуты, и он ничего не чувствовал. Каплю за каплей насильно вылили ему в горло, и минуты через две его грудь поднялась с глубоким вздохом возвращающейся жизни и глаза широко открылись.
– Воздух! Воздух! – стонал он. – Свободный воздух! Свет!
Он вытянул окованные руки, потом, почувствовав прилив силы от теплоты вина, засмеялся:
– Свобода! – закричал он. – Свобода! Жить или умереть! Не все ли равно? Свободен! Свободен!
– Замолчи, собака! – сказал сердито офицер. – Кто тебе сказал, что ты свободен? Посмотри на твои скованные руки и поумней. Следите зорко за ним, солдаты. Вперед!
Тюремные ворота тяжело за ними закрылись, и равномерное шагание партии вызвало эхо на улицах, по которым они проходили, и в подземном ходе, ведущем прямо в судилище, или зал суда. Этот ход был длинный, каменный, со сводами, освещенный изредка масляными лампами, которые будто еще усиливали глубокую темноту. Мрак и заключение царили там, как и в темнице, и Варавва с новым ощущением страха спотыкался на каждом шагу, стараясь не отставать от равномерного шага его провожатых. Всякая надежда пропала. Чудная идея свободы, промелькнувшая в его уме, теперь исчезла, как сон. Его вели на казнь, в этом он убедился. Какого милосердия мог он ожидать от того, кто, как он знал, должен был его судить и наказать? Ведь Пилат был губернатором Иудеи. А он, Варавва, в минуту злобы убил фарисея, одного из друзей Пилата!
О, да будь он проклят, этот фарисей! Его мягкие манеры, его самодовольная улыбка, его белая рука с блестящим перстнем на указательном пальце и все маленькие детали костюма и осанки, которые выделяли его из среды других людей, – все это вспомнил Варавва с непобедимым чувством отвращения. Он будто опять увидал его, как тогда, когда одним ударом меча он повалил его наземь. Фарисей страшно обливался кровью, а в лунном свете его глаза казались неестественно открытыми, как от наполнившего их чувства страшной ненависти к убийце. Насильно отнятая жизнь взывает о мести! Варавва это понимал. Только способ смерти, применяемый к тяжким преступникам, страшил его, и каждый его нерв как бы дрожал от предвкушаемых страданий! Если бы, как тот фарисей, он расстался в одну секунду с жизнью, это было бы ничто, но быть растянутым на деревянных брусьях и часами мучиться под лучами жгучего солнца, чувствовать каждую жилу, натянутую до крайности, каждую каплю крови, превращающуюся в раскаленный огонь, а потом в лед, – этого было достаточно, чтобы заставить дрожать даже храброго человека!
И Варавва, ослабленный долгим постом и отсутствием воздуха, так сильно дрожал, что с трудом волочил ноги. Голова его кружилась и глаза болели. В ушах глухо звенело от прилива крови к мозгу и от приближавшегося гула множества диких разъяренных голосов, между коими ему казалось, что он различал свое собственное имя: Варавва! Варавва!
Испуганный, он стал разглядывать лица солдат, окружавших его, но ничего не мог увидеть в их бронзовых неподвижных чертах. Он постарался прислушаться – ему мешали бряцание оружия и равномерное топанье ног. Но вот опять, это уже не обман, опять кричат:
– Варавва, Варавва!
Невольный ужас охватил его. Толпа, жестокая, как и всегда, очевидно требовала его казни и готовилась с радостью смотреть на его пытку. Ничего великолепнее нет для зверской толпы, как физическая агония человеческого существа. Ничто не вызывает такого злорадного смеха, как отчаяние, страдание, последняя борьба несчастной жертвы, приговоренной к долгой, медленной казни.
При мысли об этом крупные капли пота выступили у него на лбу, и, слабо двигаясь вперед, он молча молил о внезапной кончине, о том, чтобы горячая и быстрая кровь проникла с неудержимой силой в какой-нибудь жизненный центр его мозга, и он бы сразу уничтожился и пропал, как камень, падающий в море. Все, все, только бы не подлежать насмешкам и злорадству толпы, идущей на его смерть, как на торжество. Все ближе и ближе становился гул, прерываемый длинными паузами молчания, и во время одного из этих перерывов его путешествие подошло к концу. Круто обходя последний угол подземного хода, ратники вышли на свет Божий; поднявшись на несколько ступеней, они прошли через открытый круглый двор и очутились в огромном зале, разделенном на два квадратных пространства – одно почти пустое, другое наполненное густой толпой, которую с трудом сдерживал в пределах помещения ряд римских солдат с центурионом во главе. При появлении Вараввы с вооруженным конвоем головы обернулись и шепот раздался в толпе, но ни один взгляд – ни любопытства, ни участия – не был брошен на него. Все внимание народа было сосредоточено на более важном предмете.
