Слова в песне сверчков (страница 6)

Страница 6

Но мы отвлеклись от наших зайцев. Как только заяц увидит как бы ненароком брошенный барабан… Кстати скажем и о барабанах. В советское время у охотников пользовался наибольшей популярностью пионерский барабан, сделанный из натуральных материалов. От такого барабана зайцев за уши невозможно было оттащить. Их даже не стреляли, а просто хватали и складывали в мешки, в то время как они, забыв осторожность, отталкивали друг друга от барабана. Опытный охотник, если его… Короче говоря, одной удачной охоты хватало на несколько заячьих тулупов, не говоря о шапках и детских варежках.

Теперь пионерских барабанов в магазинах днем с огнем не сыщешь, а те, что можно купить, делают из черт знает какой синтетики. Заяц‑то не дурак – по звуку сразу понимает разницу между натуральной кожей и каким‑нибудь лавсаном. Матерый вообще не только не станет барабанить в такой барабан, а даже порвет и нагадит в него. Но молодых зайцев провести порой удается. На тулуп или шубку, конечно, не наохотишься, но на тушенную в сметане зайчатину… Хотя тут, понятное дело, у каждого свои предпочтения – кто тушит в сметане, кто с яблоками, кто жарит нашпигованного салом, кто маринует и потом варит в соусе из красного вина, заячьей крови, мускатного ореха, чабреца и чеснока. Опытный охотник за один присест может выпить до пяти зайцев. Если, конечно, его не перебивать время от времени возгласом…

* * *

Хорошо безродным котятам и щенкам – их хоть и отдают даром, но непременно в хорошие руки. Старуха в черной шубе с белыми подпалинами продавала черного с белыми подпалинами месячного щенка за тысячу рублей в любые руки. Я его не купил. Маленького, умещавшегося на ладони, с белым воротничком и лапками – не купил. Готового дружить со мной, с моим пальцем, с блестящей кнопкой на моей куртке – не купил, потому что… Да по тысяче самых серьезных причин не купил. Пришел домой, посмотрел на ладонь – а она пустая.

* * *

На морозе лай собак звонче. Дым из трубы наряднее. То, что кричит в сердцах сосед своей заглохшей шестерке, – виднее. Сморщенное, красное от холода солнце норовит сесть не в чистое поле, а куда‑нибудь в лес. Еще и натянет на себя два, а то и три толстых ватных облака. Высунешь нос на улицу и думаешь:

– Нет, все остальное как‑нибудь в другой раз высуну. Да и нос, пожалуй, надо втащить обратно.

И втащишь, чтобы высунуть его в другой раз уж не на улицу, а, к примеру, в рюмку перцовой настойки или даже в две. А не тут‑то было! Увидит ненароком твой размякший, утративший бдительность нос жена – и давай тебя за него водить. То ли носы у нашего брата так устроены, то ли пальцы у их сестры так ловко приспособлены для этого самой эволюцией – сам черт не разберет.

* * *

К середине февраля зима перестает идти и застывает на месте. Небо становится серым, низким и таким тяжелым, что атмосферное давление становится кровяным, ветер сильным, встречным, порывистым и таким холодным, что от него ноют даже зубы из металлокерамики, снег мокрым, намертво прилипающим к лыжам, а лыжня такой длинной, что если ее смотать в один большой клубок, то из него не выпутаться даже с помощью лыжных палок. Длиннее этой лыжни только бесконечный сон, внутри которого она без устали идет на месте, и бесконечный февраль, застывший внутри зимы, которая не кончится никогда.

* * *

Теперь хорошо жмуриться на солнце. Сидеть у окна пригородной электрички, смотреть на убегающие со всех ног от собак и мужчин, переполненных пивом, придорожные электрические столбы, на облизанные солнцем до блестящей корочки сугробы, на обледенелые платформы и ехать куда глаза глядят. Скоро‑скоро чумазые слесари в железнодорожных депо станут снимать зимние, блестящие никелем колеса из мягкой стали и на их места ставить твердые, летние, ржавые от хрома. Оранжевые рабочие, весело матерясь, полезут на столбы менять декабрьские, январские и февральские названия станций на мартовские, апрельские и майские. Станцию «Гололедица» заменят на «Распутица», а станцию «Перцовка» в ночь на восьмое марта переименуют в «Полусладкое шампанское». Разносчицы, торгующие в вагонах электричек всякой всячиной по сто рублей, станут предлагать проезжающим вместо зимних байковых носовых платков с начесом летние из льна. Проводницы в фирменных поездах вденут в уши сережки с прозрачным горным хрусталем или топазами, чтобы украсить те места, от которых у них начинают расти ноги, и к этим бесконечным ногам вместо скрипа зимних сапог приладят перестук тонких и высоких каблуков, тяжелые зимние взгляды с прищуром заменят на невесомые, блуждающие, манящие…

Но все это еще когда будет, а пока хорошо сидеть у окна пригородной электрички, жмуриться на солнце, ехать куда глаза глядят и никуда не приезжать.

* * *

Снег в тени еще скрипит под ногами, но в полдень на солнце, если замереть, можно услышать, как растут сосульки, как бродит в них талая вода. С черного шатра колокольни на черный купол собора и обратно стремительно перелетает воронье. Внутри собора прибираются перед службой. Моют полы, доливают масло в лампады и пылесосят ковровые дорожки. Пылесос гудит ровно и сильно. Высокая, сухая старуха в ангорской кофте водит щеткой по ковровой дорожке. Время от времени она взглядывает на икону Николая Угодника, висящую неподалеку, и что‑то быстро говорит, обращаясь к его потемневшему от времени лику, чуть жестикулируя при этом свободной рукой. Что‑то он ей отвечает, но из‑за шума пылесоса не разобрать что. Из высокого окна на противоположную стену падает столб золотого света, от которого херувим на фреске блаженно жмурится.

* * *

На дворе конец марта, ледяной ветер и черный пузырчатый лед, а за околицей нечесаные сухие лохмы прошлогодней травы, не дающие покоя крестьянским детям и крестьянским взрослым, у которых не только руки, но и ноги чешутся их поджечь. Если раздвинуть стебли травы, то у самой земли можно увидеть зеленые резные листики земляники – ей уже в июне надо быть с ягодками, и тут хочешь или не хочешь, а надо вылезать наружу и расти прямо в студеный мартовский воздух. Другое дело сморчки – эти еще где‑то глубоко внутри и на зародышах их микроскопических шляпок еще только закладываются самые первые и самые примитивные извилины, отвечающие за страх перед грибным долгоносиком.

Дома тепло, топится печка, и все подоконники уставлены ящиками с рассадой, над которыми развешаны длинные лампы дневного света. Болгарские перцы взошли и крепнут день ото дня, а бархатцы взошли плохо, и по всему видно, что вырастут из них никакие не бархатцы, а в лучшем случае полубархатцы или даже ситцы. Хуже бархатцев взошли только астры, которые и вовсе не взошли, а потому их пришлось пересевать. Лучше всех взошли мухи между рамами. И ведь как только не конопатили осенью щели! Даже и воздух между рамами откачивали пылесосом, а все равно они там завелись. Сегодня утром одна уже жужжала и билась головой о стекло. Теперь, после стольких сотрясений мозга, она очумело ползает в разные стороны и все время трет передними лапками больную голову.

За окном темнеет, и ветер в трубе уже не поет, но воет, обдирая себе бока в узком дымоходе. Завтра снова весна, и к утру, если не подложить дров в печку, можно околеть от холода даже под толстым ватным одеялом.

* * *

Небо наконец оттаяло полностью, и по нему медленно поплыли обрывки белесых прошлогодних самолетных следов. Оно еще немного плоское, и его синева не стала ультрамариновой, как в середине мая, но в тех местах, где его взбивают крылья жаворонков, оно уже глубже и сине́е. Вода в реке понемногу спадает. Большая ветвистая ольха стоит в воде уже не по пояс, а по колено, в кружевной подвязке белых бурунчиков. Над одной из веток, торчащих над сверкающей под солнцем водой, висит зацепившееся за сук большое рыбье гнездо из давно высохшей разлохмаченной ветром травы и осыпающихся мелких ракушек. Судя по тому, что торчат из него дочиста обглоданные хвосты карасей и ершей, – щучье. Маленький, величиной с ладонь, мертвый щуренок застрял неподалеку – в хитросплетении колючих ольховых веток.

На берегу, у брода, по свежим кабаньим следам бестолково ползают в разные стороны только что проснувшиеся муравьи – вялые и ленивые. Десяток из них безуспешно пытается завалить изо всех сил сопротивляющегося паука, а два или три, пока не видит тысяцкий, залезли на цветок мать‑и‑мачехи, расцветший на краю огромной коровьей лепешки, и замерли, греясь на солнце и досыпая. Ветер, пушистый от цветущих верб, шевелит тонкие желтые лепестки цветка, и они щекочут муравьиные брюшки. Муравьи рефлекторно сучат ножками и ворочаются с боку на бок.

* * *

Вдруг откуда ни возьмись появляется большая, цвета черного жемчуга туча и заслоняет солнце. Снег, еще минуту назад лежавший без движения, вдруг начинает идти. Весна мелко дрожит, разбегается в разные стороны и прячется куда только может: за частокол сосулек под крышей бани, в щель между фанерными щитами, которыми на зиму заколочена садовая беседка, обвивается вокруг столба дыма из трубы, лезет в ворох теплой соломы в собачьей будке и протискивается даже в крошечную, протаянную всего одним лучом солнца ямку в крупнозернистом лежалом снегу, на дне которой лежит иссохшее, но все еще колючее и цепкое прошлогоднее семя репейника.

* * *

Ветер сырой, порывистый, хриплый. Сад чернее черного. Еще на прошлой неделе он стоял по колено в снегу, а теперь только по щиколотку. Не дожидаясь проталин, из‑под зернистого полупрозрачного снега лезет во все стороны барвинок. В раскрытой настежь теплице полно черной талой воды, по которой плавают обрывки бечевки, прошлогодних высохших помидорных плетей и желтая пластмассовая лейка с отломанным носиком. На ветке облепихи сидит какая‑то серая невзрачная птичка и своей песней хочет пережурчать ручей. Еще немного, и у ручья кончится терпение. Небо висит так низко, что на него можно смотреть, не поднимая глаз. Где‑то в самом дальнем его углу виднеется голубой с золотой каемкой клочок – краешек лета. Если за него потянуть, то… он оторвется и из образовавшейся дыры пойдет мокрый снег.

* * *

Зима ушла. Бросила в лесу потемневший снег и тонкий лед и ушла налегке, взяв с собой только ледяной ветер и несколько самых верных самых снежных туч. На полянах вскрылась растаявшая наполовину несусветная путаница мышиных ходов. Вот здесь ход узенький – кто‑то бежал со всех ног от кого‑то, а здесь – широкий, потому что кое‑кто в гостях у свояка так объелся дармовых орехов и так нализался желудевой настойки, что пришлось тащить его домой жене и детям за хвост. На трухлявом, покрытом изумрудным мхом пне стоит не шелохнется переживший все морозы и метели, превратившийся в серую мумию гриб‑дождевик с черным отверстием в шляпке. Из‑под усыпанного порыжевшими хвойными иголками, чешуйками растерзанных клестами и дятлами шишек, обломками сухих веток и черными листьями полупрозрачного тонкого снега настороженно выглядывает едва раскрывшийся подснежник. Если выйти на опушку, приставить ладонь ко лбу и прищуриться, то можно увидеть у самого горизонта только что вытаявшую из дальнего холма церковь с разрумянившимся от тонких и еще по‑зимнему ломких лучей мартовского солнца медным куполом.

* * *

Так они сидели у железной печки и пререкались по‑зимнему…

Юрий Коваль

Весенние слова, а летние тем более – самые легкие из всех слов на свете. Легче воздуха и даже гелия, которым надувают шарики. И такие же разноцветные. Они и состоят‑то почти из одних только гласных, а согласные в них если и есть, то звонкие. Весенние слова, а летние тем более, чаще всего и не выговаривают даже, а выдыхают. Только успел губы приоткрыть, как оно уже упорхнуло. Только хвостик «лю» и мелькнул перед глазами. Чтобы весенних, а тем паче летних слов хватило для разговора хотя бы двух человек, а тем более для шепота, надо их выдыхать постоянно.