Слова в песне сверчков (страница 9)
Через какое‑то время, все нарезав и разложив на тарелки, бухгалтер Толик приглаживает остатки волос на голове, робко, с виноватой улыбкой на лице открывает дверь в гостиную, где его жена берет уроки живописи у модного петербургского художника, и зовет всех ужинать.
За ужином жена выговаривает ему:
– Ты, Толик, умный, благородный человек, но у тебя есть один очень важный недостаток. Ты совсем не интересуешься искусством. Ты отрицаешь и музыку, и живопись.
– Я не понимаю их, – отвечает он кротко. – Я всю жизнь занимался бухгалтерией, и мне некогда было интересоваться искусствами.
– Но ведь это ужасно, Толик!
Бухгалтер Толик ничего не отвечает и отворачивается к окну, за которым идет бесконечный дождь, а под окном и под дождем стоит и мокнет старая вишня. Часть листьев на ветках побурела и свернулась в трубочки. «Наверное, ее грибок ест. От сырости все, – думает он. – Хорошо бы яду специального развести и обрызгать этим раствором дерево. Впрочем, что толку от этого яду – все равно его смоет дождем». Потом он переводит взгляд на кусты цветущего шиповника возле детской площадки и еще думает: «Сколько чудесного аромата пропадает зазря – уму непостижимо… Яду все же надо будет купить. Даже если дождь не кончится».
* * *
Небо ярко‑синее, ветки яблони черные, с ярко‑рыжими, бледно‑желтыми и серо‑зелеными пятнами лишайников, синички такие лимонно‑желтые, что во рту появляется кислинка, если долго на них смотреть. Хочется взять акварельные краски и все это нарисовать легкими, как цветочное дыхание, мазками, а в углу картины пририсовать что‑то такое… сиреневое с васильковым отливом или цвета глициний с арбузом или просто голубое и бархатное, но в крошечных и мохнатых серебристых мурашках – одним словом, такое мечтательное, такое тонко щекочущее или свербящее… или свербительное… такое настроение, какое бывает в середине марта, когда охота к перемене мест оказывается сильнее, чем неизвестно что, чем все что угодно, когда хочется уехать, улететь и уплыть за тридевять земель в дальние страны, чтобы там лежать на берегу моря и обгорать под тропическим солнцем, или, вцепившись обеими руками в хлипкую скамеечку, сидеть на идущем по душным, влажным джунглям слоне и бояться упасть, или, скрипя песком на зубах, укачиваться до тошноты на старом, протертом до дыр туристами верблюде, или, обливаясь потом, таскать целый день в рюкзаке неподъемного и неизвестно зачем купленного каменного скарабея или Анубиса и мечтать о весенней прохладе и о той приятной кислинке, которую начинаешь чувствовать во рту, если долго смотреть на лимонно‑желтых синичек.
* * *
В оврагах еще март, а на пригорках уже апрель. Сорвешь высохший и пустой серый стебелек, подуешь в него, и из отверстия вылетят остатки холодного зимнего воздуха. Прижмешь ухо к теплой от солнца березе и слушаешь, как кипит и бурлит в глубине ствола сладкий сок, как мало‑помалу начинают зеленеть еще бесцветные после долгой зимы молекулы хлорофилла, как внутри миллиардов клеток бешено суетятся триллионы митохондрий, ядер и каких‑то совершенно незаметных даже в самый сильный микроскоп пузырьков и соринок без всякого названия, как клетки делятся, делятся, делятся день и ночь без устали для того, чтобы проклюнулись смолистые почки, которые будут набухать и болеть до тех пор, пока не лопнут с треском и во все стороны не брызнет новорожденная листва.
* * *
К середине весны толстые и ватные зимние сны, покрытые толстой плотной серой известковой скорлупой, истончаются настолько, что в этой скорлупе появляются тонкие змеистые трещины и даже крошечные отверстия, через которые можно дышать, если ты бесконечно падаешь в Марианскую впадину, и даже крикнуть «Помогите!», если тебя режут на мелкие кусочки огромными кухонными ножами.
* * *
Зимы давно нет, снега нет уже неделю, солнца… только что было, холода нет, тепла нет, весны нет, а есть облака, есть молодой и не знающий, куда девать силу, пронизывающий ветер, есть два чибиса, уставших с этим ветром бороться, есть тонкая полоска льда у берега, есть перепрелая, покрытая белой пылью, бурая прошлогодняя листва, есть черная горелая прошлогодняя трава на косогорах, есть горький ее запах, разносимый ветром, есть отощавшие за зиму и заросшие диким черным ворсом мухи, беспрерывно потирающие лапки от холода, есть старые вербы, стволы которых покрыты зеленым и серым мхом, есть ветви верб, обрызганные оранжевыми каплями лишайников, есть хрупкий, молочно‑белого стекла мотылек, осторожно ощупывающий предлинными усами ветку, по которой он ползет, ползет, ползет к мохнатым, серебристо‑серым, белым жемчужинам на кончике этой ветки, есть в кухне у печки литровая банка из‑под томатного сока с ветками вербы, есть апрельские прозрачные деревенские субботние сумерки и есть город, в который уже завтра утром надо въехать, чтобы послезавтра идти на работу.
* * *
Размаривающее апрельское солнце, в отличие от холодного октябрьского и ледяного декабрьского, может заполнить всю голову без остатка. Мысли если и остаются, то не ворочаются внутри, а летают снаружи в теплом, как парное молоко, воздухе в виде желтых, белых или разноцветных бабочек, жужжат мохнатыми шмелями, сверкают слюдяными крыльями мух, чирикают воробьями, неутомимо ползают по тебе муравьями, лежат у забора большой дремлющей собакой, ходят рядом и вокруг в виде жены, выносящей во двор из дому ящик с рассадой базилика, чтобы его выгулять на солнце. Жена говорит, что базилик хорошо добавлять в салат из сладких помидоров‑черри, моцареллы и… но слова, которые говорит жена, которая ходит рядом и вокруг, которая выносит базилик, который в салате… летают от твоей головы невообразимо далеко, низко, точно к дождю, и быстро падают в молодую траву, в зарослях которой их мгновенно растаскивают на буквы муравьи, которые неутомимо ползают рядом и вокруг.
* * *
Мучиться бессонницей лучше всего в мае на даче. Проснешься в пять утра, поворочаешься с боку на бок еще полчаса, откроешь наконец глаза, чтобы развидеть бесконечные кусты с помидорной рассадой, обуешь галоши на босу ногу и пойдешь в теплицу, чтобы проверить, как она там провела первую ночь в грунте – не продуло ли ее сквозняком через щель у земли, не снился ли ей в кошмарном сне пырей и не пробралась ли к ней под утро вездесущая сныть. Выйдешь на крыльцо, наступишь на хвост собаке, дремлющей на уже нагретых утренним солнцем деревянных ступеньках, и замрешь, пораженный нескончаемым насекомым гулом в ветвях цветущего клена, щекочущим видом всех этих пчел, мух и микроскопических жучков, лихорадочно собирающих сладкий нектар с нежно‑зеленых соцветий. И, прищурившись из‑под ладони, приставленной ко лбу, разглядишь на самой верхней ветке маленькое, невзрачное, серое, размером с детский кулачок карузо, так сладко поющее о прелестях семейной жизни, о заботливо свитом гнезде, об отложенных яйцах, что невольно и сам, вопреки всякой логике… И тут деликатно заскулит собака, прося убрать ногу с ее хвоста.
* * *
В городе жизнь шустрая и все время норовит проскочить, промелькнуть, промчаться мимо на красный свет, да еще и грязью с ног до головы обрызгать. Хорошо, если не задавит. Только ты в городской жизни освоился, занял свою крошечную нишу на седьмом или двенадцатом этаже, затащил в нее холодильник, повесил шторы, только появился у тебя маршрут, по которому ты изо дня в день ходишь утром на работу, а вечером домой и по пути заходишь в кафе на Сретенке или Остоженке, чтобы выпить чашку эспрессо, только появилось у тебя в этом кафе любимое место у окна, с которого так удобно наблюдать за спешащими в разные стороны людьми, которых ты видишь в первый и последний раз в жизни… как жизнь неожиданно меняет направление и в помещении кафе устраивают офис банка, а твоя контора закрывается вовсе и ты остаешься в своей нише, со шторами и холодильником, но не у главной дороги, а в переулке или даже в глухом тупике.
Другое дело в деревне. Там жизнь, как и дорога, одна, и она не убегает как угорелая неизвестно куда, а идет не спеша из весны в лето, а из лета в осень, а из осени в соседнюю деревню, и направление что ни день не меняет. Тем более неожиданно. И на этой дороге ты знаешь каждую ямку и каждую трещину лично. И похожее на трехгорбого верблюда кучевое облако, которое из года в год висит на одном и том же месте в небе над этой дорогой. И в стае галок на покосившихся черных крестах заброшенной церкви ты знаком с каждой галкой и даже со скандальной вороной, которая вечно выясняет с этими галками отношения. И кончается дорога тропинкой к твоему дому. И тропинку эту ты протоптал сам, своими собственными ногами, а не закатали в асфальт по приказу из районной управы смуглые жители солнечной Средней Азии. И справа от этой тропинки стоит огромная старая береза, под которой хорошо по вечерам сидеть и пить чай. И в большом и глубоком дупле этой березы, которое расположено высоко и скрыто от посторонних глаз ветвями, никто и никогда не устроит офиса банка, потому что там живет многодетная сова и ни у кого нет никакого права ее оттуда выселить. Да и сама она кому хочешь выклюет глаз, если ей о выселении только заикнуться.
* * *
С возрастом начинаешь чаще оглядываться. Отпиливаешь по весне сухую, покрытую серо‑зелеными лишайниками нижнюю ветку у яблони и думаешь не о том, какие вырастут через три месяца на здоровых ветках яблоки, а вспоминаешь, как много их было позапрошлой осенью, как треснула от их тяжести ветка, которую ты сейчас отпиливаешь, как до ноября висело на самом верху красное яблоко и как клевали его птицы… Или станешь смотреть на большую старую собаку, которая целыми днями лежит и спит в тени забора, и вспоминать те времена, когда она была резвым щенком, легко перемахивала через этот забор и шла гулять по деревне, пугая своим неуемным дружелюбием кошек, гусей с курами, соседа и даже соседский мотоцикл с коляской. Или, глядя на детей, вспоминаешь о том, как они катались на трехколесном велосипеде по двору, а не на джипе черт знает где. В таких случаях литературные и театральные критики, любящие употреблять непонятные технические термины, говорят о «другой оптике». Ну, да. Другая оптика. Она во всем, даже в мелочах. Взять, к примеру, джинсы. Смотришь на них и думаешь: «Ну почему, почему еще год назад они легко застегивались, а теперь не хотят?!»
* * *
Всю ночь дул сильный ветер. Утром обнаружилось, что с ветки старой яблони сорвало кормушку для птиц и теперь три воробья, каждый из которых знает, как лучше повесить ее обратно, наперебой дают советы старику, привязывающему веревку от кормушки к ветке. Еще и повалило дерево в углу старой фотографии, висевшей в рамке на стене веранды возле приоткрытой форточки и изображавшей вид из окна деревенского дома, во дворе которого мальчик лет десяти вешает кормушку для птиц на яблоню и три воробья, каждый из которых знает, как лучше ее повесить, дают ему советы.
* * *
Раннее субботнее утро. Все еще спят. Не спят только мухи между оконными рамами на кухне и мальчик лет четырех. Он уже встал и прошлепал босыми ногами к печке, у которой угрелся и дрыхнет без задних ног толстый старый кот, видящий во сне чугунок… нет, два чугунка мелких, как семечки, мышат, запеченных в сметане. Мальчик дергает кота за хвост, лезет пальцем ему в ухо, трогает усы и шепчет громким трагическим шепотом: «Не спи! Не спи! Мне скучно!» Кот фыркает, чихает, сворачивается в тугой клубок, на поверхности которого не видно ни лап, ни хвоста, но глаз не открывает и не откроет до тех пор, пока не съест все два… нет, три чугунка мышат.
