Огонь. Ясность (страница 6)
– Наш брат солдат выкручивается, как может; на товарища ему наплевать. Скажем, ты отвиливаешь от работы в наряде, или хватаешь кусок получше, или занимаешь местечко поудобней, а от этого другим плохо приходится, – философствует Вольпат.
– Я часто выкручивался, чтоб не идти в окопы, – говорит Ламюз, – и не помню уж, сколько раз мне удавалось отвертеться. Сознаюсь. Но когда ребята в опасности, я не отлыниваю, не выкручиваюсь. Тут я забываю, что я военный, забываю все. Тут для меня только люди, и я действую. Зато в других случаях я думаю о собственной шкуре.
Это не пустые слова: Ламюз – мастер по части увиливания; тем не менее он спас жизнь многим раненым, подобрав их под обстрелом.
Он объясняет это без хвастовства:
– Мы все лежали в траве. Боши здорово палили. Трах-тах-тах! Бац, бац!.. Дззз, дззз!.. Вижу: несколько ребят ранено, я встаю, хоть мне и кричат: «Ложись!» Не могу ж я их оставить. Да в этом и нет никакой заслуги: я не мог поступить по-другому.
Почти за всеми солдатами из нашего взвода числятся высокие воинские подвиги; у каждого кресты за храбрость.
– А я не спасал французов, зато хватал бошей, – говорит Бике.
Во время майских атак он бросился вперед; он исчез и вернулся с четырьмя немцами.
– А я их убивал, – говорит Тюлак.
Два месяца тому назад он уложил в ряд перед взятой траншеей девять немцев.
– Но больше всего я ненавижу их офицеров.
– А-а, сволочи!
Этот крик вырвался у всех сразу, из глубины души.
– Эх, старина, – говорит Тирлуар, – вот толкуют, что немцы – погань. А я не знаю, правда это или и тут нас морочат; может быть, их солдаты такие же люди, как и мы.
– Наверно, такие же люди, как мы, – говорит Эдор.
– Как сказать! – кричит Кокон.
– Во всяком случае, нельзя знать точно, каковы солдаты, – продолжает Тирлуар, – зато уж немецкие офицеры!.. Ну, это не люди, а чудовища. Это особая погань, верно тебе говорю, старина. Можно сказать: это микробы войны. Ты бы поглядел на них вблизи: ходят – точно аршин проглотили, долговязые, тощие, будто гвозди, а головы у них телячьи.
– А у многих змеиные.
– Я раз как-то возвращался из наряда, – продолжает Тирлуар, – и встретил пленного. Вот падаль! Это был прусский полковник, говорят, с княжеской короной и золотым гербом на ремнях. Пока его вели по траншее, он все орал: как смели его задеть по дороге! И на всех он смотрел сверху вниз. Я сказал про себя: «Ну, погоди, голубушка, ты у меня попляшешь!» Я выждал удобную минуту, изловчился и со всей силы дал ему пинка в зад. Так он, знаешь, повалился на землю и чуть не задохся.
– Задохся?
– Да, со злости: он понял, что случилось, – а именно, что по его офицерской, дворянской заднице саданул простым сапогом, подбитым гвоздями, простой солдат. Он завыл, как баба, и забился, как припадочный.
– Я не злой, – говорит Блер. – У меня дети, и мне жалко резать дома даже свинью знакомую, но этакого гада я б охотно пырнул штыком – у-ух! прямо в пузо!
– Я тоже!
– Да еще не забудьте, – говорит Пепен, – что у них серебряные каски и пистолеты, за которые всегда можно выручить сотню монет, и призматические бинокли, которым цены нет. Эх, беда! Сколько я упустил удобных случаев в начале войны! В ту пору я был балдой. Так мне и надо! Но будьте благонадежны, уж я добуду серебряную каску. Слушай, накажи меня бог, когда-нибудь добуду. Я хочу не только шкуру, но и добро Вильгельмова золотопогонника. Будьте благонадежны: я сумею это раздобыть до конца войны!
– А ты думаешь, война кончится? – спрашивает кто-то.
– А то нет? – отвечает другой.
* * *
Вдруг справа от нас поднимается шум; появляется толпа людей; темные фигуры перемешаны с цветными.
– В чем дело?
Бике идет на разведку; скоро он возвращается, указывает большим пальцем через плечо на пеструю толпу и говорит:
– Эй, ребята, поглядите! Публика!
– Публика?
– Ну да. Господа. «Шпаки» со штабными.
– Штатские! Только бы продержались!
Это сакраментальная фраза. Она вызывает смех, хотя ее слышали уже сотни раз; справедливо или нет, солдат придает ей другой смысл и считает ее насмешкой над своей жизнью, полной лишений и опасностей.
Подходят две важные особы, две важные особы в пальто, с тростью в руке; и третий в охотничьем костюме, в шляпе с перышком; в руке у него полевой бинокль.
За штатскими идут, указывая им дорогу, два офицера в светло-голубых мундирах, на которых блестят рыжие или черные лакированные портупеи.
На рукаве у капитана сверкает шелковая повязка с вышитыми золотыми молниями; он предлагает посетителям взобраться на ступеньку для стрельбы у старой бойницы, чтобы поглядеть. Господин в дорожном костюме влезает, опираясь на зонтик.
– Видел? – спрашивает Барк. – Ни дать ни взять, начальник станции, разрядился и показывает вагон первого класса на Северном вокзале богатому охотнику в день открытия охоты: «Пожалуйте, садитесь, господин помещик!» Знаешь, когда господа из высшего общества, одетые с иголочки, щеголяют ремнями и побрякушками, и валяют дурака, и пускают пыль в глаза своим снаряжением… Охотники на мелкого зверя!
Три-четыре солдата, у которых обмундирование было не в порядке, исчезают под землей. Остальные не двигаются, застывают; даже их трубки потухли; слышатся только обрывки беседы офицеров и гостей.
– Это окопные туристы, – вполголоса говорит Барк и громче прибавляет: – Им говорят: «Пожалуйте сюда, медам и месье!»
– Заткнись! – шепчет Фарфаде, опасаясь, как бы горластый Барк не привлек внимание этих важных господ.
Кое-кто из них поворачивает голову в нашу сторону. От этой кучки отделяется какой-то господин в мягкой шляпе и развевающемся галстуке. У него седая бородка; он похож на художника. За ним идет другой – очкастый, чернобородый, в белом галстуке, в черном пальто и черном котелке.
– А-а-а! Вот они, наши «пуалю»! – восклицает первый. – Это настоящие «пуалю»!
Он подходит к нам робко, как к диким зверям в зоологическом саду, и подает руку ближайшему солдату, но довольно неловко, как протягивают кусок хлеба слону.
– Э-э-э, да они пьют кофе, – замечает он.
– У нас говорят «сок», – поправляет человек-сорока.
– Вкусно, друзья мои?
Солдат тоже оробел от этой странной экзотической встречи; он что-то бормочет, хихикает и краснеет, а господин в штатском отвечает: «Э-э-э!»
Он кивает головой и пятится назад.
– Очень хорошо, очень хорошо, друзья мои! Вы – молодцы!
Среди серых штатских костюмов яркие военные мундиры расцветают, словно герани и гортензии на темной клумбе. И вот гости удаляются в обратном направлении. Слышно, как офицер говорит: «Господа журналисты, нам еще многое предстоит осмотреть!»
Когда блестящее общество исчезает из виду, мы переглядываемся. Солдаты, скрывшиеся в норах, постепенно вылезают на поверхность земли. Люди приходят в себя и пожимают плечами.
– Это – газетные писаки, – говорит Тирет.
– Газетные писаки?
– Ну да, те самые птицы, что высиживают газеты. Ты что, не понимаешь, голова садовая? Чтобы писать в газетах, нужны парнишки.
– Значит, это они морочат нам голову? – спрашивает Мартро.
Барк делает вид, что держит под носом газету, и намеренно фальцетом начинает декламировать:
– «Кронпринц рехнулся, после того как его убили в начале войны, а пока у него всевозможные болезни. Вильгельм умрет сегодня вечером и сызнова умрет завтра. У немцев нет больше снарядов; они лопают дерево; по самым точным вычислениям, они смогут продержаться только до конца этой недели. Мы с ними справимся, как только захотим, не снимая ружья с плеча. Если мы и подождем еще несколько дней, то только потому, что нам неохота отказаться от окопной жизни; ведь в окопах так хорошо: там есть вода, газ, душ на всех этажах! Единственное неудобство – зимой там жарковато… Ну, а эти австрийцы уже давно не держатся: только притворяются…» Так пишут уже пятнадцать месяцев, и редактор говорит своим писакам: «Эй, ребята, ну-ка, поднажмите! Постарайтесь состряпать это в два счета и размазать на четыре белые страницы: их надо загадить!»
– Правильно! – говорит Фуйяд.
– Ты что смеешься, капрал? Разве это неправда?
– Кое-что правда, но вы, ребятки, загибаете, и если бы пришлось отказаться от газет, вы бы первые заскулили. Небось, когда приносят газеты, вы все кричите: «Мне! Мне!»
– А что тебе до всего этого? – восклицает Блер. – Ты вот ругаешь газеты, а ты поступай, как я: не думай о них!
– Да, да, надоело! Переверни страницу, ослиная морда!
Беседа прервана, внимание отвлекается. Четверо солдат составляют партию в «манилью»; они будут играть, пока не стемнеет. Вольпат старается поймать листик папиросной бумаги, который улетел у него из рук и кружится и порхает на ветру, над стеной траншеи, как мотылек.
Кокон и Тирет вспоминают казарму. От военной службы в их душе осталось неизгладимое впечатление, это неистощимый источник всегда готовых, неувядаемых воспоминаний; лет десять, пятнадцать, двадцать солдаты черпают из него темы для разговоров… Они воюют уже полтора года, а все еще говорят о казарме.
Я слышу часть разговора и угадываю остальное. Ведь эти старые служаки повторяют одни и те же анекдоты: рассказчик когда-то метким и смелым словом заткнул глотку злонамеренному начальнику. Он говорил решительно, громко, резко. До меня доносятся обрывки этого рассказа:
– …Ты думаешь, я испугался, когда Неней мне это отмочил? Ничуть не бывало, старина. Все ребята притихли, а я один громко сказал: «Господин унтер, говорю, может быть, это так и есть, но…» (Следует фраза, которой я не расслышал.) Да, да, знаешь, я так и брякнул. Он и бровью не повел. «Ладно, ладно», – говорит. И смылся, и с тех пор он всегда был шелковый.
– У меня то же самое вышло с Додором, знаешь, унтером тринадцатого полка, когда кончался срок моей службы. Вот был скотина! Теперь он сторож в Пантеоне. Он меня страшное дело как терпеть не мог! Так вот…
И каждый выкладывает свой запас исторических слов. Все они как на подбор, каждый говорит: «Я не такой, как другие!»
* * *
– Почта!
Подходит рослый широкоплечий парень с толстыми икрами, одетый тщательно и щеголевато, как жандарм.
Он дурно настроен. Получен новый приказ, и теперь каждый день приходится носить почту в штаб полка. Он возмущается этим распоряжением, как будто оно направлено исключительно против него.
Но, не переставая возмущаться, он мимоходом, по привычке, болтает то с одним, то с другим солдатом и созывает капралов, чтобы передать им почту. Несмотря на свое недовольство, он делится всеми имеющимися у него новостями. Развязывая пачку писем, он распределяет запас устных известий.
Прежде всего он сообщает, что в новом приказе черным по белому написано: «Запрещается носить на шинели капюшон».
– Слышишь? – спрашивает у Тирлуара Тирет. – Придется тебе выбросить твой шикарный капюшон.
– Черта с два! Это меня не касается. Этот номер не пройдет! – отвечает владелец капюшона: дело идет не только об удобстве, задето и самолюбие.
– Это приказ командующего армией!
– Тогда пусть главнокомандующий запретит дождь. Знать ничего не желаю. И слышать не хочу.
Вообще приказами, даже не такими необычными, как этот, солдаты возмущаются… прежде чем их выполнить.
– Еще приказано, – прибавляет почтарь, – стричь бороду. И патлы. Под машинку, наголо!..
– Типун тебе на язык! – говорит Барк: приказ непосредственно угрожает его хохолку. – Не на такого напал! Этому не бывать! Накось, выкуси!
– А мне-то что! Подчиняйся или нет, мне на это наплевать.
Вместе с точными писаными известиями пришли и другие, поважней, но зато неопределенные и сказочные: будто бы дивизию сменят и пошлют на отдых в Марокко, а может быть, в Египет.
– Да ну? Э-э!.. О-о!.. А-а!!!
Все слушают. Поддаются соблазну новизны и чуда.
