Кошкин стол (страница 2)

Страница 2

У меня не было ни братьев, ни сестер, так что в детстве из родни меня окружали одни взрослые. Целая когорта неженатых дядюшек и томных тетушек, за которыми неизменно тянулся шлейф сплетен и собственной значимости. Был у нас один богатый родич, который старательно держался на расстоянии. Его никто не любил, но все уважали и постоянно о нем говорили. Рождественские открытки, которые он добросовестно присылал каждый год, подвергались скрупулезному анализу, равно как и лица его все подраставших детей, и размеры его дома, высившегося на заднем плане: бессловесное хвастовство. Таковы были представления, внушенные мне в семье, и, пока я не оторвался от родных, они заставляли меня быть осмотрительным.

Но в моей жизни всегда была Эмили, моя «машанг», несколько лет прожившая со мной почти дверь в дверь. Детские годы наши прошли одинаково – в том смысле, что родители у обоих постоянно были либо в отлучке, либо в расстройстве. Полагаю, что ей жилось даже тяжелее, чем мне, – дела у ее отца все не налаживались, и домашние жили под постоянной угрозой его гнева. Из скупых рассказов Эмили я знал, что он отличается строгостью. Даже взрослые гости чувствовали себя рядом с ним неуютно. Только дети, оказывавшиеся в доме ненадолго, на праздновании какого-нибудь дня рождения, извлекали удовольствие из его непредсказуемости. Он, бывало, забежит, расскажет что-нибудь веселое, а потом покидает всех нас в бассейн. Он частенько уезжал по делам, а то и попросту исчезал. Эмили в его присутствии всегда замыкалась, даже когда он ласково обнимал ее за шею и кружил в танце, поставив ее босые ноги себе на ботинки.

Надежной путевой карты Эмили так и не попалось, так что ей пришлось, как я полагаю, самой прокладывать себе путь. Была она вольной в мыслях – мне нравилась ее бесшабашность, – хотя я всегда боялся, что добром это не кончится. По счастью, в конце концов бабушка оплатила ее учебу в пансионе на юге Индии, чтобы она смогла уехать от отца. Я скучал по ней. Даже когда она приезжала на каникулы, виделись мы не так уж часто, поскольку она пошла работать в «Цейлонский телефон». Утром за ней приезжала служебная машина, а вечером ее босс мистер Виджибаху привозил ее обратно. У мистера Виджибаху, как поведала мне Эмили, по слухам, было три яичка.

Сильнее всего нас сближала ее коллекция пластинок – все эти судьбы и чаяния, зарифмованные и наструганные на бруски по две-три минуты. Герои-углекопы, чахоточные девицы, квартирующие над лавками ростовщиков, золотоискатели, знаменитые игроки в крикет и даже заявления, что, мол, бананов больше не осталось[2].

Эмили ввела меня в этот удивительный мир и показала, как танцевать, как держать ее за талию, пока она поводила поднятыми руками, как прыгать на диван и через диван – пока он не покачнется и не рухнет под нашей тяжестью. А потом она внезапно исчезала, возвращалась в школу, в Кочин, и о ней не было ни слуху ни духу, за вычетом нескольких писем к матушке, в которых она просила присылать ей через бельгийское консульство побольше пирожных, – писем, которые папенька ее насильно зачитывал вслух всем соседям.

К тому моменту, когда Эмили поднялась на борт «Оронсея», мы не виделись два года. Она изумительно переменилась – стала красивее, похудела с лица, в ней проступила грация, которой я раньше не замечал. Я решил, что школа, увы, поумерила ее бесшабашность, зато говорила она теперь с легким кочинским акцентом, и это мне нравилось. Она схватила меня на прогулочной палубе за плечо – я как раз пробегал мимо – и завела разговор, дав мне тем самым тайное преимущество перед новыми приятелями. Однако по большей части она явственно давала понять, что не ищет моего общества. У нее были на это путешествие свои планы – насладиться последними неделями свободы, перед тем как на два года поступить в английскую школу.

Дружба между тихоней Рамадином, хулиганом Кассием и мной быстро крепла, хотя мы по-прежнему многое утаивали друг от друга. По крайней мере, я утаивал. Левая моя рука никогда не знала, что я держу в правой. Жизнь успела научить меня осмотрительности. В своих школах-интернатах все мы жили в страхе перед наказанием и превращались в искусных лжецов – я научился по мелочи скрывать правду. Оказывается, далеко не всех можно принудить наказанием к абсолютной честности. Нас постоянно секли за дурные оценки и прочие проступки (трехдневная отлежка в лазарете с выдуманной свинкой, непоправимо испорченная школьная ванна, где мы разводили чернила для старшеклассников). Главным палачом был завуч начальных классов отец Барнабус – он до сих пор блуждает по задворкам моей памяти, вооруженный измахренной бамбуковой тростью. Уговоры или воззвания к здравому смыслу – это все было не для него. Он просто ходил меж нас как воплощенная угроза.

А вот на «Оронсее» не нужно было следовать никаким правилам, и я погрузился в воображаемый мир собственного сочинения, где жили корабельщики, портные и другие взрослые пассажиры, которые во время вечернего празднества ковыляли по палубе, напялив на себя гигантские звериные головы, танцевали с женщинами, на которых почитай что не было юбок, – а все музыканты из судового оркестра, включая мистера Мазаппу, были облачены в одинаковые костюмы сливового оттенка.

* * *

Поздно вечером удостоенные особой чести пассажиры первого класса покидали капитанский стол; танцы уже закончились – под конец танцоры сняли маски и едва двигались в объятиях друг у друга, – а стюарды, убравшие пустые бокалы и пепельницы, опирались на метровой ширины швабры, которыми предстояло вымести обрывки цветной бумаги; тут-то и выводили узника.

Как правило, дело было ближе к полуночи. Палуба сияла, залитая светом луны. Он появлялся со стражниками: один скован с ним наручниками, другой, с дубинкой, шагает сзади. Мы не знали, что он натворил. Полагали, что совершил убийство – что же еще? Более сложных разновидностей преступления – на почве ревности или политики – для нас тогда еще не существовало. Заключенный был могуч с виду, замкнут и ходил босиком.

Распорядок этих полночных прогулок открыл Кассий, и в должный час мы всегда оказывались на месте. Про себя мы думали: узник может прыгнуть через леер, вместе с прикованным к нему стражником, прямо в темное море. Представляли, как он возьмет разбег и ринется навстречу смерти. Полагаю, мы думали так, поскольку были еще совсем юными, – сама мысль о прикованности, о заключении была подобна нехватке воздуха.

В свои одиннадцать лет мы не могли с этим смириться. Мы с трудом заставляли себя надеть перед ужином сандалии и каждый вечер в «Балморале» всё представляли себе, как босоногий узник в своей темнице поглощает объедки с железной миски.

* * *

Ради визита в устланную коврами гостиную первого класса, где я должен был повидаться с Флавией Принс, мне предписали одеться соответствующим образом. Флавия Принс, почти полностью мне чужая, пообещала перед отъездом за мной присмотреть, хотя, по правде говоря, виделись мы на протяжении путешествия лишь несколько раз. И вот она пригласила меня на чай, причем в записке упоминалось, что мне надлежит надеть чистую отглаженную рубашку, а кроме того, носки. Я пунктуально объявился в баре «Веранда» ровно в четыре часа пополудни.

Поначалу она смотрела на меня, будто в подзорную трубу, вроде как и не подозревая, что я вижу выражение ее лица. Сидела она за маленьким столиком. С ее стороны воспоследовала отчаянная попытка поддержать разговор, чему не слишком способствовали мои нервические односложные ответы. Не страшно ли мне тут? Нравится ли мне плавание? У меня появились друзья?

Целых двое, ответил я. Одного зовут Кассий, а другого Рамадин.

– Рамадин… Из мусульманской семьи, они еще в крикет играют?

Я ответил, что не знаю, но обязательно у него спрошу. Собственно, мой Рамадин для крикета не годился, он был настоящим тюфяком. Обожал сладости и сгущенное молоко. Припомнив об этом, я сунул в карман несколько печений, пока миссис Принс пыталась привлечь внимание официанта.

– Мы с твоим отцом познакомились, когда он был еще совсем молод… – начала было она и умолкла.

Я кивнул, больше она об отце не заговаривала.

– Тетушка… – начал я, наконец уверившись, как к ней надлежит обращаться. – А вы знаете про узника?

Оказалось, ей не меньше моего хочется прекратить светскую болтовню, и она вроде как не возражала немного затянуть наше «собеседование».

– Выпей еще чаю, – предложила она, поведя рукой.

Я выпил, хотя чай мне не нравился. Она созналась, что слышала про узника, хотя никто не должен был о нем знать.

– Его очень тщательно охраняют. Ты не волнуйся. На борту даже есть британский военный высокого ранга.

Я стремительно нагнулся вперед.

– Я видел его! – выпалил я. – Он по ночам гуляет. Под охраной.

– Вот как… – протянула она: мой козырь, разыгранный столь стремительно и беспечно, явно произвел на нее впечатление.

– Говорят, он совершил что-то ужасное, – добавил я.

– Да, я слышала, он убил судью.

Вот это козырь так козырь. Я так и остался сидеть с открытым ртом.

– Судью-англичанина. Пожалуй, мне не стоит больше ничего говорить, – добавила она.

Мой дядюшка, мамин брат, опекавший меня в Коломбо, тоже был судьей, правда сиамцем, не англичанином. Судье-англичанину никогда не позволили бы вести на острове ни один процесс, так что убитый, по всей видимости, был просто гостем или, возможно, приехал в качестве консультанта, советника… Кое-что из этого мне рассказала тетушка Флавия, кое-что я сам домыслил с помощью Рамадина, у которого был трезвый, аналитический ум.

Возможно, узник убил судью, чтобы тот не поддержал обвинение. Как мне в тот момент хотелось поговорить со своим дядюшкой из Коломбо! Я распереживался, что жизни его грозит опасность. «Говорят, он убил судью!» Эта фраза все звенела у меня в голове.

Дядюшка был дородным и добродушным. С тех пор как несколько лет назад мама моя уехала в Англию, я жил у них с тетушкой в Боралесгамуве, и хотя между нами не состоялось ни единой долгой – да даже и краткой – беседы по душам, хотя дядюшка был слишком занят работой, он как бы излучал любовь и мне с ним было покойно. Вернувшись домой и налив себе джина, он позволял мне смешать его с тоником. Лишь однажды у нас вышло недоразумение. Он вел сенсационное дело об убийстве, в котором был замешан один крикетист, а я наболтал своим друзьям, что подсудимый ни в чем не виновен, а когда меня спросили, откуда я знаю, ответил, что слышал от дяди. Я, собственно, не лгал сознательно, просто хотел внутренне утвердить свою веру в героя-крикетиста. Когда дядя прослышал об этом, он просто рассмеялся и как бы между прочим попросил меня больше так не поступать.

Через десять минут после возвращения к друзьям на четвертую палубу я уже расписывал Кассию и Рамадину, в чем состоит преступление узника. Я говорил у бассейна, я говорил возле стола для пинг-понга. Вот только ближе к вечеру мисс Ласкети, до которой долетели обрывки моего рассказа, прижала меня в углу и несколько разуверила в достоверности слов тетушки Флавии.

– Может, убил, а может, и нет, – сказала она. – Не верь, это, скорее всего, просто сплетня.

После этого я начал думать, что Флавия Принс специально придумала такую романтическую версию, так сказать подняла планку, – я ведь видел узника своими глазами, вот она и изобрела преступление, которое взяло меня за душу: убийство судьи. Будь мамин брат аптекарем, она выбрала бы аптекаря.

В тот вечер я сделал первую запись в экзаменационной тетрадке. В салоне «Далила» возник некоторый ажиотаж – за партией в карты один из пассажиров набросился на свою жену. Во время игры в черви червь ревности заполз ему в сердце. Имела место попытка удушения, а затем – прокол уха с помощью вилки. Я сумел увязаться за пассажирским помощником, который вел жену по узкому коридору к лазарету, – рана ее была зажата салфеткой. Муж, громко хлопнув дверью, удалился к себе в каюту.

[2] «Yes! We Have No Bananas» – популярная песня Фрэнка Сильвера и Ирвинга Кона из бродвейского ревю «Make It Snappy» («Давайте-ка поживее», 1922).