Антология русской мистики (страница 5)
– Он, каналья, про тебя здесь такие слухи распускает, беда! Что и пьяница ты, и игрок…
– Все вы на одну колодку, – вспыхнув, произнес Федор Андреевич и почти бегом направился в лестнице, не досидев до урочного часа.
Он ехал, закутавшись в шинель, стараясь ни с кем не встречаться взглядами, и душа его кипела от пережитых впечатлений. Сколько мелочности, грязи и подлости представляют души тех, кого он любил и кому он верил. Даже дурак Тигров, которого он всегда отстаивал, считает его дураком. И, правда, дурак! Дурак за эту смешную веру в людей и их добродетели! А впрочем… – и мысли его перенеслись в маленький домик на Петербургской стороне, куда теперь он ехал, чтобы отдохнуть. Вот и Кривая улица, вот и решетка, отгораживающая палисадник. Федор Андреевич быстро вышел из саней, расплатился с извозчиком прошел между двумя сугробами снега и позвонил у крылечка.
За дверью послышались шаркающие шаги, щелкнул ключ, стукнул крючок, загремела цепь… Он вошел в гостиную в одно время с Ниною, и они дружески встретились на середине комнаты.
"Чем-то недоволен. Опять какая-нибудь сентиментальная чушь", – услышал он, взглянув в ее глаза, а следом раздался ее голос:
– Ну, здравствуйте! Что это вы сегодня каким букою? Огорчены чем-нибудь?
Он улыбнулся. Что же, в ее мыслях было участие к нему, хотя в несколько странной форме, – и он ответил:
– Ничего, кроме того, что я упустил повышение по службе и потерял двух приятелей!
– Умерли?
– Нет, я в них разочаровался.
"Так я и думала! Совершенная размазня!"
Федор Андреевич покраснел.
– Друзья – это еще небольшая потеря, – весело сказала Нина, – а вот повышение… Скажите, что это было за повышение?
Федору Андреевичу больно было слушать ее слова. В ее розовых губках они казались ему циничны. Раньше они казались ему забавны, и он всегда думал, что она говорит такие слова нарочно, чтобы вызвать его на горячий спор. Он коротко рассказал ей и про обещание Чемоданова, и про перемену директора, и про поведение Жохова, – и все время пристально глядел ей в глаза, читая мысли, от которых ему становилось все больней и больней.
"Дурак, прямо дурак, – слышался ему ее насмешливый голос, – ну, что я с ним буду делать? Мама говорит: "переделаешь!" да он всегда таким останется. Рохля какой-то. Ему бы только стишки писать, да восторгаться. У-y! Вот размазня-то!"
– Ну, что же, – сказала она ласково, когда он смолк. – Чемоданов все-таки отличил вас. Времени впереди много!
– Я и не огорчен этим, – ответил он, – мне больно было разочароваться в людях, – и в его голосе послышалась тоска.
"С чего это он?" – встрепенулась Нина и ласково улыбнулась ему.
– У вас еще есть друзья и люди, которые вас любят! – при этом она взглянула на него быстрым лучистым взглядом, и он расслышал: "От этого взгляда сейчас вспыхнет и раскиснет! Знаю!"
Он, действительно, вспыхнул, но не раскис.
В эту минуту в комнату вошла Глафира Илларионовна.
– А! Федор Андреевич! – воскликнула она радостно. – Голубчик мой! Ну, идемте обедать.
Федор Андреевич ласково поцеловал ее руку и поднял голову. Глаза их встретились.
"Что это она ему такого сказала? – услыхал он тревожный голос. – Ишь раскис весь! Дура! Говорю: до свадьбы по шерсти гладь. Наверстать успеешь. Дура!" – и она перевела сердитый взгляд на дочь. Федор Андреевич подметил, как она в ответ матери пожала плечами. Холодный пот выступил у него на лбу.
– Идите, идите! – весело говорила Глафира Илларионовна. – Нина, веди его!
За обедом Нина все время занимала его. Рассказала ему про свои сегодняшние занятия, описала ссору двух подруг, сказала, что в книжках "Недели" читала его стихи и так увлекалась ими, что будет просить одного музыканта написать музыку.
– Какие же вам больше понравились? – спросил Федор Андреевич, взглядывая на Нину. "Вот еще! – услыхал он, – и вправду вообразил, что я читала его дребедень! Довольно того, что сам читает! Какие же? Ах, да!"
– Лес, – ответила она, – помните: "Лес стоит угрюм и мрачен; не видать тропы знакомой"…
Федор Андреевич поднялся и торопливо стал откланиваться. На лицах матери и дочери отразилась неподдельная тревога.
– Куда вы? – воскликнули они в один голос.
– Я вам сыграю новую пьесу.
– А кофе!?
Но он настойчиво отклонил и кофе, и музыку.
– Я на вас буду целую неделю дуться, – сказала Нина.
– Не выдержит! – сладким голосом произнесла Глафира Илларионовна и лукаво взглянула на Федора Андреевича. "Что это словно он взбесился? Никогда таким не бывал!"
– Послезавтра у нас пельмени. Для вас делаю! – сказала она.
Он выбежал от них, словно у него горели подошвы, и, пройдя с добрую версту с шинелью нараспашку, едва пришел в себя от всего пережитого. Вот, кого он любил и кем восхищался! Проклятый дар!..
Он вошел в свою квартиру, оглянулся кругом, и все показалось ему так уныло, так пасмурно. И в нем самом совершилась перемена. Чувство ужаса, а потом и омерзения сменилось тихою грустью. Собственно, он вкусил от дерева познания добра и зла… Но как же он раньше жил? Дураком, наивнейшим дураком! Размазнею!.. Проклятый дар этого прок… этого старичишки!..
Хорошо еще, что он не наградил себя этою способностью навсегда. Он бы повесился с отчаянья… Нет, лучше оставаться размазнею… если теперь это возможно… Во всяком случае…
Он решительно поднялся, открыл ящик стола, вынул из него кристалл и прошел с ним в кухню. Там, разложив на плите газетный лист, он схватил топор и обухом его растолок в пыль этот проклятый камень, это сатанинское прозрение. Потом вернулся в комнаты и с омерзением торопливо выбросил порошок за форточку. Порошок рассыпался мелкою пылью, и Федор Андреевич вздохнул с облегчением…
В это время под окошком проходили молодые люди, только что вступающие в жизнь. Они возвращались с товарищеской пирушки и продолжали с жаром говорить об идеалах, о торжестве правды, о готовности пострадать за нее; давали жаркие обеты всю жизнь посвятить добру и служению ближнему, – и вдруг приостановились, при свете фонаря взглянули в глаза друг другу и… громко расхохотались.
Николай Мельгунов «Кто же он?»
Я лишился друга. Знавшие его не могут обвинять меня в пристрастии: то был ангел, ниспосланный на землю и отозванный прежде, нежели что-либо человеческое успело исказить его божественную природу. Стоило взглянуть на возвышенное, всегда восторженное чело его, чтобы прочесть на нем неизгладимое свидетельство его небесного происхождения…
Скорбь друзей покойного была невыразима; но из живой и сильной она обратилась постепенно в тихую грусть: печальное и вместе сладостное наследство! Прошло около года после его кончины; наступила весна. Обновленная природа обновила и нас. Сердца наши растворились для радости; миновала и грусть в свою очередь. Житейские удовольствия, мирские заботы стали опять завлекать нас в свои обманчивые сети.
Однажды я пришел в банк и, в ожидании выдачи денег, смотрел на пеструю, движущуюся толпу, которая ежедневно теснится в этом здании. Там встречаются все сословия, начиная от вельможи, закладывающего свое последнее имение, до простого селянина, который кладет в рост избыток своих скудных доходов. Меня развлекало это движение, коего пружиной была потребность денег, денег и еще денег. Двери почти не затворялись; знакомые и незнакомые лица мелькали передо мною: то веселые, то пасмурные, а чаще невыразительные, они появлялись и исчезали, как тени в фантасмагории. Но вот двери отворяются настежь; молодой, осанистый человек величаво сбрасывает с себя плащ на руки лакея и быстро проходит чрез залу в совет банка. Не прошло пяти минут, мой незнакомец возвратился из совета; я смотрел тогда прямо ему в лицо… то был покойный друг мой!
Не помню, как я вскочил со стула и подбежал к нему. Взгляд, брошенный им вскользь на меня, еще более уверил мое воображение, что то был покойник. Я остолбенел, силился промолвить слово и не мог, хотел кинуться в его объятия и стоял недвижим. Между тем он был от меня уже далеко; слуга накинул на него плащ, и он вышел из залы, столь же мало обратив на меня внимание, как и при входе.
"Нет! это не друг мой, – сказал я в суеверном недоумении. – Он не прошел бы мимо меня, не пожав мне руки, не сказав приветливого слова. Да и может ли привидение являться посреди дня в толпе людей? Духи любят мрак и уединение…"
Мои расспросы о незнакомце были напрасны: никто из присутствовавших не знал его имени и никогда не видал его в сем месте. Любопытство мое возрастало; но я должен был отложить свои разыскания до другого времени.
Спустя несколько дней после этой встречи с чудным незнакомцем сижу я в театре. Подле меня одно кресло оставалось долго не занятым. Я положил на него шляпу и равнодушно смотрел на симметрические группы балетчиков и несносно правильные их телодвижения. Вдруг, как бы на крыльях ветра, вылетели на средину сцены Гюллен и Ришард, и громкие рукоплескания встретили сих двух любимцев московской публики. Я загляделся на них и не чувствовал, что порожнее кресло было уже занято и шляпа моя сложена на пол. Вольность соседа мне не понравилась; я взглянул на него: то был человек лет тридцати, в очках фиолетового цвета, который, по-видимому, был занят одною сценой и не обращал внимания на окружающих. С досадою поднял я свою шляпу и, отрясая с нее пыль, нарочно задел ею соседа, чтоб за его невежливость отплатить тем же. Но он того и не приметил.
– Как хороша! – воскликнул он, наконец, довольно громко.
– Кто? – спросил я, следуя за его очками, обратившимися тогда на соседний бенуар, где сидели знакомые мне дамы.
– Эта декорация, – отвечал он хладнокровно.
Последние слова были произнесены им совершенно другим голосом, чем первые. Звуки оного поразили меня: то был голос покойного друга! Но я не верил слуху и старался разогнать мысль о сходстве, как обманчивую мечту. Однако взоры мои невольно обратились к ложе со знакомыми дамами. Между ними была девушка лет восемнадцати, бледная и задумчивая; казалось, она лишь из приличия смотрела на балет и не разделяла общего удовольствия. Читатели поймут ее равнодушие, когда узнают, что последние слова покойного друга к ней относились; что последний вздох его был посвящен отсутствующей подруге. Мне поручил он передать ей этот вздох, эти слова; и я стал поверенным ее сердечных тайн. Она любила юношу со всею искренностью первой девственной любви и при его жизни не смела в том ему сознаться. Но горесть исторгла из ее груди тяжкое признание, которое, как увядший цвет, назначено было украсить лишь могилу ее возлюбленного.
Я взглянул на девушку; взоры наши сошлись, и легкий румянец покрыл ее бледные щеки. Не желая продлить ее замешательства, я обратился к соседу.
– Как находите вы балет? – спросил я.
– По слухам, я ожидал лучшего, – отвечал он пленительным своим голосом, – впрочем, он обставлен порядочно. А как зовут танцовщика?
– Ришард. Разве вы видите его в первый раз?
– Я приехал сюда недавно, после тридцатилетнего отсутствия.
– И потому вы должны худо помнить Москву, оставив ее в детстве?
– Извините, – отвечал незнакомец с важностью, – я уже долго живу на свете.
– Вам угодно смеяться надо мной, – сказал я с некоторой досадой, – судя по лицу, я не дал бы вам и тридцати лет.
– Право? А слыхали ль вы о графе Сен-Жермен?
– Что хотите вы сказать?
– Горацио! Много тайного на земле и на небе, чего философия ваша и не подозревает.
– Вижу, – отвечал я с возрастающим неудовольствием, – что вам знаком Шекспир; но далее ничего не вижу.
Вместо ответа сосед мой снял свои фиолетовые очки и пристально посмотрел на меня. Я вздрогнул… Лицо его будто изменилось и помолодело; я узнал в нем юношу, столь разительно сходного с моим покойным другом.
– Бога ради, скажите мне… – воскликнул я вне себя от удивления.
