Избранное. Стихи, песни, поэмы (страница 12)

Страница 12
1986

Гробница Камоэнса

У края католической земли,
Под арками затейливого свода,
Спят герцоги и вице-короли,
Да Гама и Камоэнс – спят у входа.
Луч в витраже зажёгся и погас.
Течение реки неумолимо.
Спит Мануэль, оставивший для нас
Неповторимый стиль мануэлино.
Король, он в крепостях своей страны
Об Индии далёкой думал страстно,
Его гробницу чёрные слоны
Несут сквозь время, как через пространство.
Рождённые для чести и войны,
Подняв гербы исчезнувшего рода,
Спят рыцари у каменной стены,
Да Гама и Камоэнс – спят у входа.
Придав убранству корабельный вид,
Сплетаются орнаменты, как тросы.
Спят под скупыми надписями плит
Торговцы, конкистадоры, матросы.
Неведомой доверившись судьбе,
Чужих морей пригубив злые вина,
Полмира отвели они себе,
Испании – другая половина.
Художников не брали в океан,
Но нет предела дерзостному глазу:
Сплетения бамбука и лиан,
Зверей и птиц, не виданных ни разу,
Они ваяли, на руку легки,
Всё в камень воплотив благоговейно,
О чём им толковали моряки
Над кружкой лисбоанского портвейна.
Встаёт и снова падает заря.
Меняются правители и мода.
Священники лежат у алтаря,
Да Гама и Камоэнс – спят у входа.
Окно полуоткрыто. Рядом с ним
Плывут суда за стенами собора.
Их бережёт святой Иероним,
Высокий покровитель Лиссабона.
Сверкает океанская вода,
Серебряные вспыхивают пятна.
И мы по ней отправимся туда,
Откуда не воротишься обратно.
Но долго, пробуждаясь по утрам
И глядя в рассветающую темень,
Я буду помнить странный этот храм
Со стеблями таинственных растений,
Где каждому по истинной цене
Места посмертно отвела природа:
Властитель и епископ – в глубине,
Поэт и мореплаватель – у входа.

1986, Лиссабон

«В старинном соборе играет орган…»

В старинном соборе играет орган
Среди суеты Лиссабона.
Тяжёлое солнце, садясь в океан,
Горит за стеною собора.
Романского стиля скупые черты,
Тепло уходящего лета.
О чём, чужеземец, задумался ты
В потоке вечернего света?
О чём загрустила недолгая плоть
Под каменной этой стеною, –
О счастье, которого не дал Господь?
О жизни, что вся за спиною?
Скопление чаек кружит, как пурга,
Над берега пёстрою лентой.
В пустынном соборе играет орган
На самом краю континента,
Где нищий, в лиловой таящийся мгле,
Склонился у входа убого.
Не вечно присутствие нас на Земле,
Но вечно присутствие Бога.
Звенит под ногами коричневый лист,
Зелёный и юный вчера лишь.
Я так сожалею, что я атеист, –
Уже ничего не исправишь.

1986, Лиссабон

Памяти Владимира Маяковского

Этот маузер дамский в огромной руке!
Этот выстрел, что связан с секретом,
От которого эхо гудит вдалеке,
В назидание прочим поэтам!
Отчего, агитатор, трибун и герой,
В самого себя выстрелил вдруг ты,
Так брезгливо воды избегавший сырой
И не евший немытые фрукты?
Может, женщины этому были виной,
Что сожгли твою душу и тело,
Оплатившие самой высокой ценой
Неудачи своих адюльтеров?
Суть не в этом, а в том, что врагами друзья
С каждым новым становятся часом,
Что всю звонкую силу поэта нельзя
Отдавать атакующим классам.
Потому что стихи воспевают террор
В оголтелой и воющей прессе,
Потому что к штыку приравняли перо
И включили в систему репрессий.
Свой последний гражданский ты выполнил долг,
Злодеяний иных не содеяв.
Ты привёл приговор в исполнение – до,
А не задним числом, как Фадеев.
Продолжается век, обрывается день
На высокой пронзительной ноте,
И ложится на дом Маяковского тень
От огромного дома напротив.

1986

Ермаково

Паровозы, как мамонты, тонут в болоте.
Потускневшее солнце уже на излёте.
Машет крыльями грустно, на юг улетая,
Туруханского гнуса пора золотая.
Край поры молодой, я там с юности не был,
Где горит над водой незакатное небо,
И светлеют, обнявшись, спокойные реки, –
Белый плёс Енисея и синий Курейки,
Где стоят, высоки, приполярные ели,
Где вождя мужики утопить не сумели.

Паровозы, как мамонты, тонут в болоте.
Вы подобное место навряд ли найдёте,
Где гниют у низины пустынного леса
Силачи-исполины, четыре «ИэСа»[1],
Словно памятник грозной минувшей эпохи.
Ржавых труб паровозных невеселы вздохи.
Много лет, как сюда завезли их баржою,
И стоят они здесь, поедаемы ржою.
Волк голодный, обманутый рыжею кровью,
Пробирается, крадучись, к их изголовью.

Эти призраки все я запомнил толково
На краю Енисея вблизи Ермаково,
Где осинник пылал светофором над нами,
Где пути вместо шпал замостили телами.
Но истлели тела – и дорога насмарку,
Что связать не смогла Салехард и Игарку.

Сколько лет пробивался по тундре упрямо
Этот путь, что заложен задолго до БАМа?
Половодье в начале недолгого лета
До сих пор вымывает из кручи скелеты.
Нынче норы лисиц и берлоги медвежьи
Заселяют туманное левобережье,
Да остатки бараков чернеют, убоги,
У покинутой насыпи мёртвой дороги.

Паровозы, как мамонты, тонут в болоте.
И когда эти строки вы в книге прочтёте,
Помяните людей, что не встретили старость,
От которых нигде ничего не осталось.

1987

Пётр Третий
(песня)

Виктору Сосноре


Шорох волн набегающих слышен
И далёкое пенье трубы.
Над дворцовою острою крышей
Золочёные светят гербы.
Пол паркетный в покоях не скрипнет,
Бой часов раздаётся не вдруг.
Император играет на скрипке, –
Государство уходит из рук.

Держит строй у ограды пехота –
Государева верная рать.
Надо срочно приказывать что-то, –
Что-то можно ещё предпринять…
Спят в пруду золочёные рыбки,
Режут в кухне петрушку и лук.
Император играет на скрипке, –
Государство уходит из рук.

Приближённые в страшной тревоге,
Приближается пьеса к концу,
Приближаясь по пыльной дороге,
Кавалерия скачет к дворцу.
В голос скрипки, тревожный и зыбкий,
Посторонний вплетается звук.
Император играет на скрипке, –
Государство уходит из рук.

Блеском сабель и пламенем алым
Ненавистных пугая вельмож,
Он вернётся огнём и металлом,
На себя самого не похож.
А пока – одинокий и хлипкий, –
Завершая свой жизненный круг,
Император играет на скрипке, –
Государство уходит из рук.

1987

Дом Пушкина

Фазилю Искандеру


Бездомность Пушкина извечна и горька,
Жилья родного с детства он не помнит –
Лицейский дортуар без потолка,
Сырые потолки наёмных комнат,
Угар вина и карточной игры.
Летит кибитка меж полей и леса.
Дома – как постоялые дворы,
Коломна, Кишинёв или Одесса.
Весь скарб нехитрый возит он с собой:
Дорожный плащ, перо и пистолеты, –
Имущество опального поэта,
Гонимого стремительной судьбой.
Пристанищам случайным нет конца,
Покоя нет от чужаков суровых.
Михайловское? – Но надзор отца.
Москва, Арбат? – Но скупость Гончаровых.
Убожество снимаемых квартир:
Всё не своё, всё временно, всё плохо.
Чужой, не по летам его, мундир,
Чужая неприютная эпоха.
Последний дом, потравленный врагом,
Где тонкие горят у гроба свечи,
Он тоже снят ненадолго, внаём,
Который и оплачивать-то нечем.
Дрожащие огни по сторонам.
Февральский снег восходит, словно тесто.
Несётся гроб, привязанный к саням, –
И мёртвому ему не сыщут места!
Как призрачен любой его приют! –
Их уберечь потомкам – не под силу, –
Дом мужики в Михайловском сожгут,
А немцы заминируют могилу.
Мучение застыло на челе –
Ни света, ни пристанища, ни крыши.
Нет для поэта места на Земле,
Но, вероятно, нет его и выше.

1987

Дворец Трезини
(песня)

Рудольфу Яхнину


В краю, где суровые зимы
И зелень болотной травы,
Дворец архитектор Трезини
Поставил у края Невы.
Плывёт смолокуренный запах,
Кружится дубовый листок.
Полдюжины окон – на запад,
Полдюжины – на восток.

Земные кончаются тропы
У серых морей на краю.
То Азия здесь, то Европа
Диктуют погоду свою:
То ливень балтийский внезапен,
То ветер сибирский жесток.
Полдюжины окон – на запад,
Полдюжины – на восток.

Не в этой ли самой связи мы
Вот так с той поры и живём,
Как нам архитектор Трезини
Поставил сей каменный дом? –
То вновь орудийные залпы,
То новый зелёный росток…
Полдюжины окон – на запад,
Полдюжины – на восток.

Покуда мы не позабыли,
Как был архитектор толков,
Пока золочёные шпили
Несут паруса облаков, –
Плывёт наш кораблик пузатый,
Попутный поймав ветерок, –
Полдюжины окон – на запад,
Полдюжины – на восток.

1987

Юрий Левитан

Как канонады отголоски,
С блокадных питерских времён
Я помню голос этот жёсткий,
Военного металла звон.
В дни отступленья и отмщенья,
В дни поражений и тревог,
Он был звучащим воплощеньем,
Небесным голосом того,
Кого от центра до окраин
Любили, страху вопреки,
И звали шёпотом: «Хозяин», –
Как будто были батраки.
Того, кто их в беде покинул,
Кто гением казался всем,
Кто наводил им дула в спину
Приказом Двести двадцать семь.
Я помню грозный этот голос
В те исторические дни.
Он был подобьём правды голой
И дымной танковой брони.
Он говорил о Высшей каре,
Он ободрял и призывал.
Владелец голоса, очкарик,
Был худощав и ростом мал.
В семейной жизни не был счастлив,
Здоровье не сумел сберечь,
И умер как-то в одночасье,
Не дочитав чужую речь.
Но в дни, когда в подлунном мире
Грядёт иная полоса,
Когда на сердце и в эфире
Звучат другие голоса,
Когда порой готов я сдаться
И рядом нету никого,
Во мне рокочет Государство
Железным голосом его.

1987

Чаадаев

И на обломках самовластья
Напишут наши имена!

А. С. Пушкин. «К Чаадаеву»

Потомок Чаадаева, сгинувший в сталинской тьме,
На русский язык перевёл большинство его «Писем».
Из бывших князей, он характером был независим,
На Зубовской площади жил, и в Лубянской тюрьме.
Уверенный духом, корысти и страха лишён,
Он в семьдесят восемь держался, пожалуй, неплохо,
И если записке Вернадского верить, то он
Собою украсить сумел бы любую эпоху.
Он был арестован и, видимо, сразу избит,
И после расстрелян, о чём говорилось негромко.
А предок его, что с портрета бесстрастно глядит,
Что может он сделать в защиту себя и потомка?
В глухом сюртуке, без гусарских своих галунов,
Он в сторону смотрит из дальней эпохи туманной.
Объявлен безумцем, лишённый высоких чинов,
Кому он опасен, затворник на Новой Басманной?
Но трудно не думать, почувствовав холод внутри,
О силе, сокрытой в таинственном том человеке,
Которого более века боятся цари.
Сначала цари, а позднее – вожди и генсеки.
И в тайном архиве, его открывая тетрадь,
Вослед за стихами друг другу мы скажем негромко,
Что имя его мы должны написать на обломках,
Но нету обломков, и не на чем имя писать.

[1] ИС – паровоз серии «Иосиф Сталин». Самый мощный советский пассажирский паровоз.