Изнанка (страница 8)
Жил у своих взрослых подруг. Твердо усвоив отцовские поучения, младший Барганов за все годы учебы не переспал ни с одной из однокурсниц. Хватало и других. Медсестра-хохотушка Лада, с которой он познакомился во время диспансеризации. Кореяночка Вика, торговавшая в гастрономе капустой, морковкой и рыбой хе. Смуглая и кудрявая хохлушка Оксана, которую бог знает как занесло в их предсеверные края.
Одни обитали на съемных хатах, другие – в замызганных и пыльных коммунальных комнатушках. Иногда случались и те, кто жил в родительских квартирах, но взрослой, самостоятельной жизнью, позволявшей не только приводить «мужика», но и не спрашивать на это разрешения у пропитых отцов и истрепанных бытом матерей.
За четыре года к женщинам, дававшим ему кров, кормившим его, ложившимся с ним в постель – с нежностью и страстью, отчаянием и печалью, терпением и покорностью – в Андрее само собой выработалось единообразное отношение. Превалировала жалость, потому что все они, красивые и не очень, совсем юные и уже потускневшие, были ущербными. Надкусанными. Треснутыми. И всем им нужен был мужчина, чтоб эту щербину, вмятину, трещину закрыть и замазать. Все они были как мать, и это придавало жалости оттенок брезгливости, почти презрения.
Привкус благодарности, почти неразличимый и лишь изредка осознаваемый, приходил вместе с физическим желанием и забывался после его удовлетворения. Желание вообще существовало отдельно и не смешивалось ни с жалостью, ни с брезгливостью.
Его первую женщину звали Ольгой. Олькой. Ей было тридцать, она торговала в ларьке неподалеку от швейного училища. Алкоголичкой она, возможно, и не была, но пила каждый день.
От Андрея Ольке было нужно не так уж много: чтоб приходил почаще (ключ ему Олька вручила почти сразу, чуть ли не через неделю после знакомства и первого перепихона); ел со сковороды, поросшей снаружи слоистым нагаром, картошку и яичницу с колбасой; слушал рассказы о напарнице Ритке, которая «жрет как не в себя», оставляет повсюду пакеты от чипсов и залапывает витрины жирными пальцами; чтоб делал сочувственное лицо, когда Олька жаловалась на хозяина Арифа, который за эти самые засранные витрины материт только ее, а Ритку нет, потому что трахает эту прошмандовку в глубине киоска на коробках с чипсами и паках с лимонадом, ярким, как импортные фломастеры.
Андрей ел, слушал, сочувствовал, попутно размышляя: может, Олька просто завидует напарнице, потому что сама хотела бы пыхтеть и взвизгивать на затянутых в полиэтилен бутылках, похожих на игрушечные снаряды? Или наоборот: она была бы рада похвастаться Ритке, что сама она спит не с волосатым вонючим азером, а с молодым и чистым русским. Но вряд ли решится, потому что трахаться с тем, кому нет восемнадцати, – это ж статья! Эти мысли Андрея возбуждали, как и то, что у него, пацана, которому до совершеннолетия еще жить да жить, есть собственная женщина с отдельной квартирой. И от всего этого у него вставал гораздо надежнее, чем от Олькиного мосластого тела; ее растопыренных грудей, похожих на крысиные морды; жестких, как крупный наждак, пупырышков на ее бедрах.
Но Олька хотела не часто. Уставала в своем ларьке до бурых обводов вокруг глаз, до потливой слабости. И нужно-то ей было в лучшем случае десять минут суетной возни, которую сама Олька обозначала суконным глаголом «сношаться». «Сегодня сношаться не будем, устала как сволочь», – бормотала Олька, стоя у плиты и длинной поварешкой закручивая в кастрюле смерч, в котором безысходно кружились пельмени.
В те дни, когда Андрей оставался ночевать, они ложились сразу после ужина, и Олька молниеносно вырубалась. Во сне она почти не ворочалась, а дыхание ее было нежным и беззвучным, как снегопад в безветренную погоду.
К Андрею, дни которого, быть может, оказывались не столь изматывающими, но тоже наполненными до краев, сон приходил уверенно и основательно. Поэтому на Олькины ночные вскрики он реагировал не сразу, долго всплывая из темной глубины. Со временем он научился, даже не проснувшись, гладить Ольку по голове, подставлять ей свое неширокое плечо, чтоб, уткнувшись в теплое, она отстонала, отвсхлипывала свой кошмар и снова уснула.
Снились Ольке покойники. Точнее, ее бывшие покупатели, ставшие покойниками после паленой водки. Одни были просто мертвыми, другие – еще и слепыми. Мертвяки окружали Олькину палатку плотным кольцом, смотрели молча, но обвиняюще. «Даже слепые, суки, смотрят! Даже слепые!» – подвывала Олька, когда, поддавшись на уговоры Андрея, решилась рассказать ему свой повторяющийся сон.
В тот же день Андрей выяснил: о конкретных случаях, чтоб кто-то умер или ослеп от напитков, купленных именно в Олькином ларьке, ей самой неизвестно. Ни менты к ней не приходили, ни родственники жертв метанола. Но, начитавшись «просветительских» статей в газетах, наслушавшись страшилок от знакомых, Олька обзавелась не только интеллигентским чувством вины за содеянное не ею, но и параноидальной уверенностью: пить то, что стоит в витринах ее собственной торговой точки, – гарантия мучительной смерти. Поэтому она, вопреки логике и здравому смыслу, ходила за пойлом в соседний киоск.
– У Надьки товар нормальный! – горячо говорила она, наливая «Столичную» в единственную имеющуюся в доме хрустальную рюмку. В Андрея мутная бутылка с криво налепленной этикеткой уверенности в качестве напитка не вселяла, но Ольку сомнительный вид стеклотары не смущал.
– А все почему? Потому что хозяин там – наш, русский, Серега из соседнего двора, я его всю жизнь знаю! Поднялся сейчас, на «мерсе» ездит, но все равно мужик нормальный. Своих травить не будет! – Олька со стуком ставила бутылку на стол, поднимала исчерканный алмазным резцом цилиндрик, смотрела через него на свет. – Слеза! Будешь?..
Андрей вздрогнул.
– Пить будешь, Андрюх? – Над ним стоял однокурсник Валька Ханкин, здоровенный, белобрысый, с детской улыбкой и икающим смехом парень. Как он умудрился поступить на отделение дизайна, Андрей не понимал: рисовал он как детсадовец, материал не чувствовал и со вкусом у него были бо-ольшие проблемы. Посмотришь на куртешки, которыми он снабдил полфакультета, – и коростой покрываешься от кроя и колористики.
Но у Барганова с Валькой как-то незаметно сложились ровные, почти дружеские отношения. Возможно, из-за того, что от Ханкина часто пахло свежевыглаженным бельем и детским мылом, а только изредка – перегаром; был он простым и надежным как брезент. Неопасным.
– Не, у меня другие планы.
– А, ну ладно. – Валька присел рядом с Андреем, спросил, глядя в сторону: – Слушай, говорят, Катя приходила?
Андрей молчал.
– Андрюх, ты Катю видел? – Ханкин повернул голову; его глаза с близкого расстояния напоминали осеннюю лужу: где-то на дне – потемневшие разноцветные листья, сверху – серо-голубая жижа. – Ты с ней говорил? У вас же было?..
– Ну, было, – Барганов швырнул слова в Валькино лицо как камень в воду. – Было да сплыло. А так – да, видел. Нормально все у нее, не парься.
– О, Ханкин и Барганов! Попались, голубчики!
Алла Михайловна Георгинова, преподаватель по истории костюма, была громогласной, энергичной и увлеченной своим предметом до самозабвения. Как-то в кофейне обсуждали Георгинову и ее манеру одеваться, и кто-то из девчонок с откровенной издевкой сказал:
– Вкуса у Аллочки нет совсем. Это ж надо: все знать о моде и настолько не уметь одеваться. То она в балахонах каких-то, то рукава прицепит, из километра кружев сшитые. Я все жду, когда она придет в кринолине или турнюре. Только вот корсет на такой размерчик фиг найдешь.
– Дураки вы. – Андрей по традиции не церемонился. – А Аллочка – гений. Вы бы лучше, чем ядом плеваться, учились, как быть непохожими на других. А то все как под копирку – либо в фирме, либо в рыночном говне под фирму. В лучшем случае – самострок по выкройкам из «Бурды». Я уверен: максимум лет через двадцать-тридцать мода как таковая, все эти «цвет сезона», «модель сезона» и прочая муть будут не актуальны. Каждый будет искать свой стиль, свой цвет, своего модельера или просто портного. Каждый будет из кожи вон лезть (Андрей бросил насмешливый взгляд на Переверзеву, которая как раз дефилировала мимо), чтоб выделяться из толпы. Вот тогда вы Аллочку и вспомните.
Сегодня Георгинова пришла в прямом, почти до пола платье из темно-зеленой ткани, на которую были настрочены разноцветные полосы, квадраты, трапеции. Получился бы чистый Малевич, если б по Аллочкиной прихоти геометрию не разбавляли романтические воланы на рукавах и подоле. Андрей мысленно присвистнул, отдавая дань смелости решения. Надо все же спросить: это она сама или кто-то шьет по ее эскизам? И телефончик попросить, вдруг пригодится…
– Так, Барганов. – Георгинова стояла рядом, качала воланами и смотрела на Андрея сверху вниз. – Вы мне должны реферат, помните? Я вам, конечно, пятерку поставила, потому что… Да вы сами знаете, почему, – Аллочка усмехнулась. – Но реферат все равно надо.
– Несмотря на. – Георгинова Андрею нравилась, и это было взаимно. Поэтому он поднялся с подоконника, хоть мало для кого стал бы это делать. Он был ниже Аллочки на полголовы, она смотрела сверху ласково и спокойно. На секунду ему показалось, что сейчас она поцелует его в лоб, а потом спросит, почему он не причесался и как следует не умылся.
– Вот именно! – Аллочка кивнула Вальке: – А вам, Ханкин, пора свой трояк отрабатывать. Двигайте конечностями, мне на кафедре помощь нужна. И как раз по вашему профилю – тяжести таскать.
Валька скорчил рожу, но все же подчинился и принял из Аллочкиных рук стопку каких-то журналов и буклетов (Георгинова все время таскала с собой свежий глянец вперемешку с книгами по искусству).
– Барганов, так мы договорились? Неделя у вас в распоряжении, не больше. Вы, конечно, мой любимчик, но не злоупотребляйте! А вы, Ханкин, шагом марш! Да не пугайтесь вы, там всех дел минут на пятнадцать.
А щиколотки у нее узкие. И запястья породистые. Странно даже: при безобразной, почти патологической полноте – такое изящество. И тяжелая плотная ткань, и воланы эти. Идеально. Не хуже, чем сделал бы он. И чем-то похоже на то платье, которое он сшил для жены майора Погремухина.
Да, похоже. Силуэт. Строгая простота, но с форсом, с изюмом. Ткань, конечно, попроще была, к тому же не плательная, а портьерная. «Унесенных ветром» он посмотрел уже после дембеля и развеселился, глядя, как Скарлетт срывает шторы.
А майору в тот день было не до смеха. Ввалился в каморку за «красным уголком», пыхтя как Винни Пух, застрявший в норе. Бровями-кустиками шевелит, пот со лба утирает и бормочет под нос что-то нецензурное. Проверил все до буковки, до последней тряпочки, искал, к чему придраться. После ротный прибежал: кто-то ему доложил, что замкомдива инспектирует подготовку к праздникам.
Но у Андрея – полный порядок. Растяжки с лозунгами, плакаты и щиты, герб, заново серебрянкой выкрашенный – все на месте, все чики-пуки. Осталось только на территории кое-что подкрасить-подмазать-обновить, «Боевой листок» доделать. Майор, конечно, повод гавкнуть нашел, но всем было ясно, что это так, для порядка и воинской дисциплины.
– Рядовой… Как тебя там?
– Барганов, товарищ майор!
– Смотри мне тут! Чтоб все! Чтоб на высшем уровне, понял?
– Так точно, товарищ майор!
Хлопнула дверь, вторая, через минуту за стеной заговорили двое:
– Кончик, закурить есть? – Об фамилию капитана не точил язык только ленивый.
– Так точно, товарищ майор!
– Да ладно тебе, не на плацу.
– Вот, Сан Михалыч, держите. Только у меня…
– Дамские куришь? Что толку от них? Ни весу, ни дыму. Ладно, давай хоть такие. Мне, блин, сегодня ваще…
– Что-то случилось, това… Сан Михалыч?
– Бабы, блин! Ты вот не женат, кажется? Правильно, Кончик! И не женись на хрен! Была ведь девочка-припевочка, тонкая-звонкая, пела целыми днями, птичка прямо. Посуду моет – поет, картошку чистит – поет. Белье на речке стирает – и то поет. Я ж лейтенантом в таких местах служил, что тебе и не снилось. И чего? Чего стало-то с той девочкой? Кажется, живи – не хочу, так нет! Каждый день что-нибудь! То вопит, что устала тут, в глухомани и что в Москву хочет или хоть в Самару какую-нибудь. То ругается, что храплю. То рыдает, что толстая.