Голова, полная призраков (страница 9)

Страница 9

Я прикрыла рот рукой, преувеличенно изображая удивление по поводу того, что мама выругалась. Мне пришлось сдерживать себя, чтобы не выпрыгнуть из-под стола, не погрозить маме пальцем и сказать ей, что ругаться нехорошо. Обычно она ругалась только в машине, когда другой водитель вел себя как придурок (ее любимое ругательство).

Папа остановил ее:

– Подожди. Я знаю, как ты относишься к церкви, но…

Однако места для «но» здесь не было. Мамина перекинутая на другую ногу нога начала раскачиваться взад-вперед как дубинка. Громким шепотом она заметила, что их дочь больна и нуждается в реальной медицинской помощи, что он не может позволить себе даже предполагать подобное и что вне зависимости от расходов – продадут дом, если что – они будут продолжать посещать доктора и проходить курс лечения.

Папа держался спокойно, постоянно приговаривая «я знаю» и заявляя, что он просто хотел попробовать другие варианты и что это ничему не помешает. Мама была категорически против. Она подчеркнула, что последнее, в чем нуждалась Марджори и остальные члены нашей семьи, в том числе папа, – это забить наши головы белибердой в исполнении отца Как-его-там. Это наверняка подорвало бы любые шансы и без того растерянной Марджори на излечение.

Я прошептала «белиберда», пробуя слово на вкус. Я пообещала себе использовать его при любом удобном случае.

Папа сказал:

– Ты не можешь быть в этом уверена. Как ты можешь знать это, Сара?

– Я об этом и говорю! Мы не можем сбиваться с курса лечения Марджори, поскольку у нас нет уверенности, что если мы откажемся от лечения, ей не станет хуже.

Папин вздох был долгим, будто бы у него внутри где-то была протечка.

– Ты будешь страшно злиться на меня, но я, это, уже свозил Марджори к отцу Уондерли.

– Что? Когда?

– Вчера.

– После приема?

Папа не ответил. Хотя мне не были видны их лица, я все же прикрыла свое лицо на тот случай, если обеденный стол вдруг расколется пополам и распадется, оставив меня на виду и без защиты. Мне нужно было как-то обезопасить себя от взглядов, которыми они, должно быть, обменивались в этот момент.

Наконец, папа сказал:

– Нет.

– Что ты имеешь в виду под этим «нет»? Ты не мог отвезти ее до этого… – Мама сделала паузу. Когда она заговорила снова, ее голос звучал так, словно провалился куда-то далеко вниз. – Джон, ты не мог.

– Я знаю, прости меня, да, но я не специально. Богом клянусь. Ей снова стало плохо в машине, как той ночью. Только было еще хуже.

– Какой же ты…

– Ты не понимаешь! Что она говорила и делала прямо в машине!

– Ты думаешь, я не понимаю? Будто бы это не я ездила с ней на все эти приемы? Наверное, это не мне приходилось каждый чертов раз извиняться перед секретарем и медсестрами? Это не меня оплевывали и царапали, Джон?

– Я… Я не знал, что делать. Она… – Папа замолчал.

– Ну, давай, скажи же. Сумасшедшая. Верно? Она потеряла рассудок. Почему же именно в этот момент не зайти в церковь? С твоей логикой не поспоришь.

– Марджори была невменяема. Я выплакивал мои чертовы глаза прямо там, на переднем сиденье. А она смеялась надо мной, рычала, как зверь, перечисляла, какими способами я хочу надругаться над ней, Сара. Моя доченька говорила так со мной. Тебе она высказывала подобное когда-нибудь? Говорила такое? Церковь была прямо по дороге, мне только нужно было остановить машину.

– Не верю.

– Я просто остановился и припарковался перед церковью. И знаешь, Сара, кажется, сработало. Она сразу же успокоилась. Отец Уондерли вышел к нам. Встреча прошла прямо в машине. Он сел на заднее сиденье. Они прекрасно поговорили. Незаметно для всех пролетел час.

– Ты хочешь сказать, что пропустил время приема? Того самого приема, на который именно тебя попросил прийти доктор Гамильтон?

– А много толку от твоего доктора Гамильтона? Есть какие-либо улучшения? Нет, ее состояние только ухудшается. Я подумал, что отец Уондерли сможет помочь ей. Теперь я знаю, что он сможет ей помочь. Помочь всем нам.

– Вот пусть он для начала поможет тебе найти работу и поможет нам выплатить ипотеку. Только пусть подальше держится от Марджори.

Они оба начали сбивчиво кричать друг на друга, как никогда прежде. Это было невыносимо, и, протиснувшись между ножками стола и стульев, я выползла из столовой в холл. Должно быть они меня заметили, потому что ругань прекратилась. Я помахала им с улыбкой во все зубы, делая вид, будто я ничего не слышала. Они ответили мне вымученными улыбками. Мама попросила меня пойти наверх и добавила, что они почти закончили.

Я пожала плечами. Ко всему этому я относилась спокойно. В моей голове кружилась мешанина из их слов. Мне хотелось узнать, как выглядит этот отец Уондерли, которого упоминал папа. Молодой он или старый? Высокий или коротышка? Худой или толстый? Потом мое внимание переключилось на более индивидуальные и конкретные детали. Большие ли у него костяшки пальцев рук? А что, если у него одна нога короче другой? Мог ли он языком дотронуться до кончика носа, как получалось у моей подруги Кары? Просит ли он добавить огурчики в чизбургер? Появляются ли у него в уголках глаз морщинки, когда он улыбается? Зевнет ли он, если я зевну? Как звучит его голос, если он так нравится папе?

Глава 11

Дверь в комнату Марджори, должно быть, была открыта, поскольку я услышала, как она напевает песенку. Мелодия была предельно заунывной, это была самая грустная песня на свете. Ноты, как опавшие листья – красные, бурые и фиолетовые, – слетали вниз по лестнице в холл.

Я потянулась вверх и прикрыла глазок на входной двери пальцем на случай, если кто-то стоит на нашем крыльце и пытается заглянуть к нам в дом. Я прошептала через дверь:

– Кто там? – Ответа я не услышала. Дважды стукнула по двери на удачу.

Я пошла зигзагом по лестнице, стуча по стене. Потом пошла по диагонали, чтобы ударить по перекладинам перил. Я наступала на черные ступеньки, будто бы те были клавишами рояля. На первой площадке я произнесла:

– Что это за песня? – На второй площадке я сказала: – Прекрати мычать. Песня застрянет у меня в голове.

Когда я поднялась наверх, то увидела, что Марджори не в спальне, а сидит на маленькой застекленной террасе, выходившей окнами на передний двор. Она свернулась на пухлом двухместном диванчике и копалась в смартфоне. На ней были красные шорты и черный спортивный топ.

Марджори прекратила напевать, когда я показалась на террасе.

– Что эта за песня? Ой, накинь хотя бы рубашку!

– К чему ойкать? Девушки ходят так на пробежку и в фитнес-зал.

– Какая разница? Мне так не нравится. – Хихикая, я потянулась и похлопала ее приподнятые груди. Свои движения я сопроводила звуком «бум-бум-бум» и заявлением: – Не хочу грудь. Никогда.

– Мерри! – Марджори оттолкнула мою ладонь, скрестила руки на груди и засмеялась. Искренне расхохоталась, по-настоящему, в первый раз за многие дни, а может быть и недели. Я растаяла в умиротворении и слепой любви. Марджори была снова моей Марджори: той Марджори, которая пряталась со мной под одеялом, когда в фильме наступал страшный момент; той Марджори, которая заехала в нос жившему по соседству Джимми Мэттьюсу после того, как тот подкинул мне за шиворот дохлую муху; той Марджори, которая отпускала шуточки по поводу мамы и папы и сумела рассмешить меня, да так, что я хохотала до поросячьего визга, после того, как родители накричали на меня и наказали, когда я оставила вмятины на проржавевших дверях гаража, отрабатывая пенальти.

Марджори сказала:

– Что я могу тебе сказать, сожалею, мартышка. У девочек есть грудь. И у тебя она будет через несколько лет.

– У меня будет это через несколько лет? – Я изобразила, что кричу, прикрыла грудь руками и заявила: – Фу, гадость, ни за что!

Я снова заставила Марджори смеяться.

– Откуда ты такая взялась? Ты иногда бываешь такой дурехой.

– Без тебя знаю. – Я положила руки на подлокотник дивана и начала подпрыгивать вверх и вниз, закидывая ноги назад в дурацком танце. Я спросила: – Как дела в школе?

– Отлично. Меня там не было.

– Почему?

– Ты же знаешь, плохо себя чувствую.

– Расскажи, что значит побывать у сих-ки-а-тра? – Я произнесла слово, разбив его по слогам, чтобы не ошибиться.

Марджори передернуло.

– Да ничего особенного. Он задает вопросы. Я отвечаю на них так, как должны отвечать хорошие девочки. Потом ухожу и жду, пока он говорит с мамой.

– Он приятный человек?

– Он для меня как обои. Он для мебели, понимаешь?

Я представила себе психиатра, облепленного желтыми обоями из террасы.

Еще один вопрос:

– Почему ты сидишь здесь? – Возможно, мама и папа велели ей больше не проводить столько времени в одиночестве в ее комнате.

– Да просто так.

Мне вспомнились дырки в стене ее спальни. Я представила, как стена плачет пылью и штукатуркой. Неудивительно, что она предпочла сидеть на террасе.

– С кем переписываешься? – как бы невзначай спросила я, будто бы мне были известны ее подростковые тайны.

– Да просто с друзьями. Ты не против? – Она больше не смотрела на меня, а уставилась вниз, на мерцающий экран телефона.

– Что за друзья? Я их знаю? У них бостонский акцент? Им нравятся зеленые M&M’s с арахисом?

– Можешь теперь оставить меня в покое, – проговорила Марджори, но без особого напора. Она не была особенно раздражена или рассержена. Пока. До этого было еще далеко. Я могла еще подоставать ее.

Пытаясь изобразить шутливый тон, я сказала:

– Знаешь, это же не твоя комната. Я могу быть здесь, если мне хочется. – В отличие от ее спальни (да и моей, если подумать) маленькая терраса, ярко освещенная природным светом, который только усиливался благодаря сочетанию жизнерадостных желтых обоев и простых уютных прямоугольных очертаний помещения, казалась безопасным местом. Здесь не было шкафов, кроватей и картонных домиков. Не было теней и укромных мест, куда можно было бы спрятаться. Здесь, в этом нейтральном пространстве, мы были равны.

Я спросила:

– Ты переписываешься с отцом Уондерли?

Она резко вскинула голову. Все в ее лице сморщилось, сжалось или скрутилось. Кожу будто бы вывернуло наизнанку. Преобразившееся лицо было сплошной маской негодования. Мои танцевальные экзерсисы сошли на нет. Я убрала руку с подлокотника дивана.

Марджори тяжело вздохнула, показывая, кто здесь старший.

– Мерри, на самом деле ты ничего не понимаешь. Прекрати прикидываться.

– Кое-что я знаю. Я только что слышала, как мама и папа ссорятся по поводу него и тебя. Они все еще ругаются там внизу, на кухне. Мама просто бешено злая на папу. Ты бы ее слышала. Она даже выражается и все такое. – Я умолкла, но мой рот продолжал двигаться. Губы артикулировали беззвучную тираду: Я в самом деле их слышала. Было дело.

– Вот снова ты вытворяешь это со ртом. Прекрати. Ты больше не ребенок.

Когда я ходила в детский садик, я продолжала шевелить ртом после того, как заканчивала говорить. Маме казалось это милым. Папа утверждал, что мой рот не поспевал за всем, что у меня на уме. Марджори говорила полуфразами и гримасами доносила до меня их окончания. Я понимала, что она просто подшучивает надо мной, но все же зацикливалась на ее двигающихся губах, ожидая, что она, сама того не желая, выболтает советы о том, как должны вести себя настоящие взрослые девушки. В те времена я переворачивала корзинку для мусора в ванной комнате на втором этаже. Вставая на нее, я могла посмотреться в зеркало и училась говорить, а также не шевелить губами, когда я заканчивала говорить. Губы продолжали упорно бороться за право выразить иллюзорное заключительное слово.

Мне казалось, что я это уже переросла. Ужаснувшись, что рот снова подло предал меня, я сказала:

– Знаю. Прости.