С любовью, Энтони (страница 10)

Страница 10

Может быть, это обещание лета. Может быть, после долгой беспросветной зимы, которая часто затягивается до конца весны, нарциссы – это знак, что лето наступит снова. Земля будет вращаться и делать обороты вокруг солнца, и часы будут тикать, даже если Оливия не подводит свои, и время будет идти своим чередом. Зима закончится. И это тоже пройдет. Возрождение уже не за горами. Будут цвести миллионы нарциссов, и на остров вернется жизнь.

И, хочет того Оливия или нет, жизнь вернется и к ней тоже. Она сидит на крыльце, празднуя цветение своих шести нарциссов, и замечает, что солнце на небе переползло за окна ее спальни. Дело, наверное, уже часам к трем. Время не стоит на месте.

Говорят, время лечит.

Она пробегает глазами текст на обороте библиотечной книги. Она определенно готова вновь начать читать про аутизм. Она чувствует в себе силы взглянуть в лицо тому, что случилось, вспомнить все с начала до конца, попытаться осмыслить жизнь Энтони и причину, по которой его не стало, сделать первый шаг к исцелению. Но если она чувствует в себе достаточно мужества, чтобы снова погрузиться в тему аутизма, пусть это будет не художественная литература. Она уносит книгу обратно в дом и минуту спустя возвращается на крыльцо с чем-то другим в руках.

Насытившаяся и отдохнувшая, она говорит себе, что сегодняшний день, День нарциссов, ничем не хуже любого другого дня. Она открывает один из своих дневников на первой странице и начинает читать.

19 марта 2001 года

Сегодня мы возили Энтони к врачу, годовалому ребенку по плану положен большой осмотр. Намерили 29 дюймов и 21 фунт, это 50-й процентиль по росту и весу. Вкололи ему сразу несколько прививок. Бедный мой малыш! Я плакала вместе с ним. Совершенно не могу выносить, когда ему больно. Я с гордостью продемонстрировала врачу, что он уже ходит. Доктор Харви говорит, можно уже переводить его на цельное молоко. Господи, какое счастье, не нужно будет больше постоянно помнить про то, есть у него смесь или надо опять покупать.

Мне просто не верится, что ему уже годик! Он так быстро растет. И постоянно находится в движении. Теперь он соглашается сидеть у меня на руках, только когда я даю ему бутылочку, а потом требует спустить его на пол и тут же куда-то лезет. Он больше не мой ручной малыш. Все, теперь он официально вышел из младенческого возраста!

Видимо, вот так вот это и происходит. Он уже сделал первый шаг по пути взросления, отделения, становления независимой личностью. Так заложено природой, но я не ожидала, что это случится так скоро.

Вот почему женщины заводят по нескольку детей. Мы забываем про боль, неудобства и тяготы беременности и родов ради того, чтобы снова пережить это космическое ощущение посапывающего у твоей груди младенца, теплого и довольного. Ничто в мире не может с этим сравниться. Может быть, нам с Дэвидом тоже пора начинать планировать второго. Мы хотим большую семью, а я все-таки уже не девочка.

Я сказала доктору Харви, что Энтони пока не говорит, и спросила его, стоит ли нам уже беспокоиться. Он сказал, что не все дети в год уже говорят и что первые слова он должен начать произносить не позже чем примерно в пятнадцать месяцев. Так что осталось уже недолго. Но у Марии все дети к году уже говорили. Я помню, что Белла к своему первому дню рождения говорила «мама», «папа» и «луна» и знаками показывала «еще» и «хватит».

Доктор Харви сказал, что девочки в среднем начинают говорить раньше, чем мальчики. И посоветовал не переживать. Но я все равно переживаю. И ничего не могу с собой поделать. Это все равно что сказать мне, что мои глаза не должны быть карими. Но они у меня карие! И я переживаю. Почему Энтони до сих пор не говорит?

А вот Дэвида это совершенно не беспокоит. Он говорит, что я слишком тревожусь по любому поводу. Я знаю, что он прав. Я действительно постоянно тревожусь, но это отличается от моих обычных ежедневных переживаний из-за заглушек для розеток, стерилизации пустышек и того, что смесь Энтони может быть заражена микробами.

Я боюсь, что у него проблемы со слухом. Мне кажется, Энтони меня не слышит. Когда я зову его по имени, он на меня не смотрит. На самом деле, он вообще почти никогда на меня не смотрит. Позавчера я специально очень громко хлопнула в ладоши, а он даже голову не повернул. Как сидел на полу перед стеклянной дверью, глядя на то, как ветер гоняет по крыльцу листья, так и продолжил сидеть. Словно меня там и не было.

И ведь он точно не глухой. Я знаю, что он не глухой, потому, наверное, и не стала говорить об этом доктору Харви. Когда играет музыка, я вижу, что он покачивается в такт. Ему нравится рэгги. А когда я позавчера уронила кастрюлю в кухне, я видела, как он вздрогнул, а потом заплакал. Так что он совершенно точно не глухой. Так почему же тогда я в глубине души продолжаю надеяться, что он все-таки глухой? Это просто безумие – такие мысли. Господи, что же с Энтони не так? Пожалуйста, пусть с ним все будет в порядке!

О чем я переживаю? Доктор Харви говорит, что с ним все нормально. Дэвид считает, что с ним все нормально. Я уверена, что с ним все нормально.

Господи, кого я пытаюсь обмануть?

Глава 7

Бет вот уже двадцать минут рассеянно созерцает содержимое своего стенного шкафа, что примерно на девятнадцать с половиной минут больше того времени, которое она обыкновенно посвящает этому занятию. Шкаф представляет собой скромного размера четырехугольную нишу в стене с раздвижными дверями. Вдоль всей его длины тянется одна-единственная штанга, а над ней – одна-единственная полка. Ничего особенного. Половина Бет слева, половина Джимми – справа. Вернее, была справа.

Она сдвигает обе дверцы влево, открывая правую сторону – пустую штангу, клочья пыли на полу, – у нее никак не доходят руки здесь пропылесосить. Она годами жаловалась Джимми на то, что их шкаф слишком тесный. И только что слюни не пускала на гардеробную, которую Микки сделал для Джилл. (Там есть даже оттоманка посередине, чтобы можно было сидеть. Сидеть!) Теперь Бет получила, что хотела, места для ее вещей стало вдвое больше, но она не может заставить себя передвинуть свои вешалки на его половину штанги или переставить свою обувь на его половину пола. Просто не может.

Она сдвигает дверцы вправо и возвращается к насущной проблеме. Что же ей надеть? Как и во всем остальном доме, на принадлежащей Бет половине шкафа царит безупречный порядок. Все вешалки одинаковые – белые, пластмассовые и смотрят в одну и ту же сторону. Слева направо висят майки, потом футболки с короткими рукавами, футболки с длинными рукавами и юбки. Толстовки и свитеры сложены аккуратной стопочкой на полке над штангой, а обувь выстроена в два ряда на полу. По одной паре каждого вида: кроссовки, сноубутсы, кожаные сапоги, сабо, туфли на невысоком каблучке, босоножки, шлепанцы. Кроме кроссовок, которые когда-то были белыми, но давно уже посерели, вся ее обувь черного цвета.

В ее шкафу практически все черное. Не стильное черное. Не по-нью-йоркски шикарное черное. И даже не готическое черное. Все просто черное. Скучное и безопасное, абсолютно неинтересное черное. Делающее невидимой черное. А что не черное, то серое или белое.

Она перебирает свои футболки: прямые хлопковые с вырезом под горло и водолазки. Свитеры у нее длинные и бесформенные. Все они прикрывают задницу. Она прикладывает к груди черную футболку, которая неплохо смотрелась бы с джинсами. Но джинсы у нее недостаточно нарядные для «Солта». Они растянутые, практичные и удобные, отлично подходящие для того, чтобы водить в них минивэн, делать уборку, сидеть на диване или работать в саду, но неподходящие для того, чтобы пойти в них в «Солт». Совершенно неподходящие.

Бет вытаскивает из шкафа свои единственные два платья и кладет их рядышком на кровати. Они оба черные, но на «маленькое черное платье» не тянет ни одно. Первое она надевает на похороны – вырез под самое горло, длинные рукава, прямой фасон, длина до щиколоток. Изначально она купила его на похороны отца Джимми, потому что оно показалось ей приличным и неброским и ей нравилось, что оно ничем не привлекало к ней внимания, но сейчас, разглядывая его, она испытывает смущение. Оно выглядит как костюм для школьного спектакля, и спектакль этот о засидевшейся в старых девах квакерше из семнадцатого века.

Она переводит взгляд на другое платье в надежде, что оно ее выручит. Оно с овальным вырезом, короткими рукавами, завышенной талией и струящейся юбкой чуть ниже колена. А что, неплохо. Может, и подойдет. Оно даже миленькое. Она прикладывает его к груди и разглядывает себя в большом зеркале на двери своей спальни, пытаясь понять, как она выглядит, но внезапно вспоминает, когда в последний раз надевала его, и все ее мечты о том, чтобы выглядеть в нем мило, разбиваются вдребезги. Она бросает взгляд на ярлычок. «Мими матернити». В последний раз она надевала это платье, когда ждала Грейси. Она не может пойти в «Солт» в платье для беременных, даже если это самый сексуальный предмет одежды в ее гардеробе и этикетки никто не увидит.

Закусив ноготь, она разглядывает два своих единственных платья и чувствует, как в ее душе поднимается волна отвращения к ним. Она возвращает их на свое место на штанге на ее половине шкафа и принимается перебирать свои черные вещи. Свои старые, немодные, дурацкие черные вещи. Она не может. Она не может туда пойти. Просто не может.

Она хватает с прикроватной тумбочки телефон и набирает номер.

– Я не смогу пойти, – сообщает она Петре.

– Почему?

– Мне нечего надеть.

– Тебе что, шестнадцать лет? Надень черный топ и юбку.

– Мне нужно купить что-нибудь новое. Давай пойдем в следующие выходные.

Ей нужно время на поездку в Хайаннис-молл, сложную и дорогую, требующую покупки билета на паром и изучения расписания автобусов. Даже если бы она могла позволить себе покупать одежду в магазинах в центре, что ей совершенно определенно не по карману, – черт, да если бы они там даже раздавали одежду бесплатно, – она ни за какие коврижки не согласилась бы надеть девяносто девять процентов из того, что там продается. Ей никогда в жизни не понять, как женщины, которые способны купить себе вообще все, что угодно, могут по собственной воле щеголять в платьях с принтами в виде ананасов, в ядерно-розовых топах со стразами, украшенных вышивками в виде собачек, и юбках в морских звездах и китах.

– В следующие выходные Фигави, там яблоку будет негде упасть. Слушай, ты уже целый месяц это откладываешь. Надень какие-нибудь украшения и накрасься, будешь красавица.

Петра права. В следующие выходные День памяти павших и Фигави, международная регата из Хайанниса в Нантакетскую бухту. И в эти же выходные на Нантакете официально и с большой помпой открывается летний сезон. По всему острову будут пикники, благотворительные вечеринки и просто сборища. Все рестораны будут забиты битком.

– Я не знаю.

– Ты хочешь посмотреть на эту женщину или нет?

– Наверное, но…

– Тогда пойдем и посмотрим на нее.

– Как она выглядит?

Повисает нескончаемо долгая пауза, и Бет, прижав пальцы ко рту, затаивает дыхание. Кровь пульсирует у нее в висках. Сколько раз с того их собрания книжного клуба она хотела задать Петре этот вопрос, но страх услышать практически любой возможный ответ пересиливал, заставляя ее прикусить язык. Если Анжела красивая, то Бет тогда уродливая. И «уродливая» – это еще мягко сказано. «Омерзительная» – вот какое слово Бет примеряет на себя все это время; кажется, оно подходит ей идеально, куда лучше, чем все это черное тряпье, висящее в ее шкафу. А если Анжела не красавица, значит она наверняка милая, остроумная или обладает какими-то еще неодолимо притягательными качествами, которых Бет лишена, в противном случае Джимми не пришлось бы искать их на стороне. Значит, если Анжела красива, то Бет уродлива, а если Анжела уродлива, то Бет дрянь, в зависимости от того, что именно Джимми нашел в этой женщине.

– Вот сегодня мы это и выясним.

– Да, но ты-то ее уже видела. Что ты про нее скажешь?

– Скажу, что она тебе и в подметки не годится.

Бет улыбается, но потом ее взгляд возвращается к шкафу.

– Давай лучше после Фигави?

– Давай лучше сегодня?

– Петра, я вообще не обязана туда идти.