Голландский дом (страница 2)
Ошеломляющий успех дома стоило бы приписать архитектору, но годы спустя, когда я решил изучить вопрос, мне не удалось найти других примеров его работ. Возможно, один из этих суровых Ванхубейков, а то и оба они были в некотором роде визионерами, или сама эта земля вдохновила чудо, какого они себе и представить не могли, или же Америка после Первой мировой войны кишела ремесленниками, работавшими по стандартам, которые сегодня позабыты. Как бы то ни было, дом, который им в итоге достался, – дом, который впоследствии достался нам, – был уникальным сочетанием таланта и удачи. Мне трудно объяснить, почему трехэтажный дом выглядел как нечто занимающее ровно столько места, сколько необходимо, но именно так он и выглядел. Ну или, возможно, лучше сказать, что эта громадина была результатом расточительной и нелепой траты ресурсов, но нам никогда не хотелось ничего здесь изменить. Голландский дом, как его прозвали в Элкинс-Парке, Дженкинтауне, Гленсайде и даже в Филадельфии, был известен благодаря не столько архитектуре, сколько своим обитателям, всем этим голландцам с непроизносимыми именами. Если вы смотрели на него с определенного расстояния, он, казалось, парил в нескольких дюймах над холмом, на котором стоял. Панели из стекла, окружавшие стеклянные же двери, были размером с витрину магазина и скреплялись коваными железными лозами. Окна одновременно пропускали солнечный свет и отбрасывали его на широкую лужайку. Может быть, это была неоклассика, хотя в простоте линий было скорее что-то средиземноморское или французское, и, при том что голландским этот дом уж точно не был, голубые делфтские каминные панели в гостиной, библиотеке и главной спальне, по слухам, были тайно вынесены из замка в Утрехте и проданы Ванхубейкам, чтобы покрыть карточные долги принца. Строительные и отделочные работы – вплоть до каминных полок – завершились в 1922 году.
– Они прожили семь славных лет до того, как банкиры начали выбрасываться из окон, – сказала Мэйв, определяя нашим предшественникам место в истории.
Собственно, о том, что эта недвижимость ранее выставлялась на продажу, я узнал в тот самый день, когда появилась Андреа. Она прошла за отцом через холл и принялась изучать лужайку перед домом.
– Столько стекла, – сказала она, будто прикидывая, можно ли заменить стекло стенами. – Тебя не смущает, что кто угодно может заглянуть?
Но в Голландский дом можно было не только заглянуть – сквозь него можно было смотреть. Ровно посередине он сужался, обширный холл вел прямиком к месту, которое мы называли обсерваторией, с окнами во всю стену, выходившими на задний двор. Стоя на подъездной аллее, можно было пробежаться взглядом по парадным ступеням, пересечь террасу, заглянуть сквозь парадные двери, проскользнуть по мраморному полу из холла в обсерваторию и увидеть сирень, рассеянно колышущуюся в саду позади дома.
Отец посмотрел на потолок, потом на дверной проем, как будто сам впервые об этом подумал. «От дороги здесь довольно далеко», – сказал он. Тем майским вечером стена лип, тянувшаяся вдоль границы участка, была густо покрыта листвой; склон зеленой лужайки, которую за лето я успевал хорошенько измять своей щенячьей возней, был крутым и широким.
– А когда стемнеет? – в голосе Андреа появилось беспокойство. – Можно же хоть какие-то шторы повесить.
Шторы, перегораживающие вид: не только невероятная, но и самая глупая идея из всех, что я слышал; так мне тогда казалось.
– Вы видели нас ночью? – спросила Мэйв.
– Не забывай, что земля, когда они ее купили, простиралась больше чем на восемьдесят гектаров, – сказал отец, проигнорировав Мэйв. – Территория тянулась до самого Мелроуз-Парка.
– Но почему они вообще все это продали? – Андреа внезапно поняла, как выглядел бы Голландский дом, если бы вокруг не было других построек. Линия обзора должна была проходить далеко за склоном лужайки, за клумбами с пионами и розами. Взгляд мог блуждать по широкой долине, спускаться к лесу, так что, даже если бы Ванхубейки или кто-то из их гостей выглянули ночью из окна бального зала, единственным светом, который они увидели бы, был бы свет звезд. Не было ни улицы, ни района, хотя теперь и улица, и дом Буксбаумов через дорогу прекрасно просматривались зимой, когда с деревьев опадали листья.
– Деньги, – сказала Мэйв.
– Деньги, – кивнул отец. Не так уж это было и сложно. Даже я в мои восемь был способен смекнуть, что к чему.
– Они были не правы, – сказала Андреа и поджала губы. – Подумай, как здесь должно было быть красиво. Я считаю, им стоило проявить побольше уважения. Этот дом – произведение искусства.
Тут уж я расхохотался, потому что понял слова Андреа буквально – мол, Ванхубейки продали землю, не спросив ее. Отец, рассердившись, велел Мэйв отвести меня наверх – можно подумать, я забыл дорогу.
Сигареты фабричного производства, рядами уложенные в картонные коробки, были роскошью, предназначенной для богатых, как и гектары, по которым никогда не гуляли люди, ими владевшие. Землю отстригали от дома по клочку. Упадок поместья стал достоянием общественности, история была зафиксирована в свидетельствах о собственности. Участки продавались в уплату долгов – сперва десять гектаров, потом пятьдесят, потом еще двадцать восемь. Элкинс-Парк подбирался все ближе и ближе к входной двери. Таким образом семья Ванхубейк выжила в депрессию – и все ради того, чтобы в 1940-м мистер Ванхубейк скончался от пневмонии. Младший сын умер в детстве, а двое старших погибли на войне. Миссис Ванхубейк скончалась в 1945 году, когда не осталось ничего, что можно было бы продать, кроме заднего дворика. Дом и все, что в нем находилось, вернулись в банк; прах к праху.
Флаффи оставили по инициативе пенсильванского филиала Ссудосберегательной ассоциации – ей назначили небольшое жалованье, чтобы она ухаживала за участком. Ее родители то ли умерли, то ли нашли другую работу. Как бы то ни было, она жила над гаражом одна и каждый день проверяла состояние дома, чтобы убедиться, что крыша не протекает и нигде не прорвало трубу. С помощью газонокосилки она выстригла дорожку от гаража к парадным дверям, а остальной газон запустила. Она собирала фрукты с деревьев, оставшихся позади дома, делала яблочное повидло и консервировала персики на зиму. К тому времени, как наш отец купил это место в 1946 году, еноты захватили бальный зал и сгрызли проводку. Флаффи заходила в дом лишь тогда, когда солнце стояло прямо над головой, в тот самый час, когда все ночные звери крепко спали, сбившись в кучу. Чудо, что все это просто не сгорело дотла. Енотов в конце концов отловили и ликвидировали, но от них остались блохи, пробравшиеся во все щели. Мэйв рассказывала, что ее первые воспоминания о жизни в доме связаны с зудом и тем, как Флаффи прижигала каждый укус ватной палочкой, смоченной в каламиновом лосьоне. Наши родители наняли Флаффи приглядывать за Мэйв.
* * *
Когда мы с Мэйв впервые припарковались на Ванхубейк-стрит (Ван-ху-бейк жители Элкинс-Парка неизменно произносили как Ван-хо-бик), я как раз приехал на свои первые весенние каникулы из Чоута. От весны, впрочем, было одно название: на земле лежал толстый слой снега – первоапрельская шутка суровой зимы. За половину семестра, проведенную в школе-интернате, я усвоил, что настоящая весна – это когда родители берут тебя с собой в круиз на Бермуды.
– Ты чего? – спросил я Мэйв, когда она остановилась перед домом Буксбаумов, через дорогу от Голландского дома.
– Хочу кое-что посмотреть. – Мэйв нагнулась и вдавила кнопку прикуривателя.
– Нечего тут смотреть, – сказал я. – Поехали отсюда.
Настроение у меня было хуже некуда – из-за погоды, из-за несоответствия, как мне казалось, того, что я имел, тому, что я заслуживал, и все равно здорово было вернуться в Элкинс-Парк, оказаться рядом с сестрой, в ее машине – старом синем олдсмобиле нашего детства, который отец отдал ей, когда она сняла квартиру. Поскольку мне было пятнадцать и в целом я был идиотом, мне казалось, что охватившее меня чувство дома связано с этой машиной и тем, где она припаркована, а не с сестрой, хотя благодарить стоило именно – и только – ее.
– Куда-то торопишься? – Она вытряхнула из пачки сигарету и положила руку на прикуриватель. Если вовремя его не поймать, он выскочит и прожжет дыру в сиденье, или в коврике, или в чьей-нибудь ноге – в зависимости от того, где приземлится.
– Ты приезжаешь сюда, пока я в интернате?
Щелк. Поймала, прикурила.
– Нет.
– И все же мы здесь, – сказал я. Снег падал обильно и мягко, остатки дневного света терялись за облаками. В душе Мэйв была исландским дальнобойщиком – никакая погода ей не помеха, – но я был только с поезда, я устал и замерз. Мне хотелось горячих бутербродов с сыром и полежать в ванне. В Чоуте о ванне было лучше не заикаться, а то засмеют, хотя я никогда этого не понимал. Видимо, настоящие мужики принимают душ.
Мэйв набрала полные легкие дыма, выдохнула и заглушила мотор.
– Пару раз думала доехать сюда, но без тебя не стала.
Улыбнулась и опустила стекло – ровно настолько, чтобы салон пронизало арктическим холодом. Перед тем как уехать в школу, я вечно донимал ее, чтобы она бросила курить, а потом не удосужился сказать, что сам начал. В Чоуте сигареты были вместо ванны.
Я вытянул шею, посмотрел на подъездную дорожку.
– Видишь их?
Мэйв выглянула из окна с водительской стороны.
– Почему-то не могу перестать думать о том, как она в первый раз сюда заявилась. Ты-то помнишь?
Еще бы я не помнил. Разве можно забыть пришествие Андреа?
– Она еще несла какую-то ересь – мол, люди же смотрят, ночью с улицы все видно.
Едва Мэйв это произнесла, как холл заполнил теплый золотистый свет люстры. Через некоторое время зажглись огни над лестницей, еще немного погодя – в хозяйской спальне на втором этаже. Включение подсветки Голландского дома до такой степени совпало со словами Мэйв, что у меня чуть сердце не остановилось. Ну конечно, она приезжала сюда без меня. Она знала, что Андреа включала свет в ту самую минуту, когда заходило солнце. Отрицать это было чуточку театрально со стороны моей сестры, но я оценил ее усилия, когда позже их осознал. Зрелище было охренительное.
– Посмотри, – прошептал я.
Липы стояли голые, тихо падал снег. Конечно, все было видно, все просматривалось – не с идеальной четкостью, но память дорисовывала картинку: прямо под люстрой стоял круглый стол, где по вечерам Сэнди оставляла отцовскую почту, чуть поодаль – напольные часы, которые я должен был заводить каждое воскресенье после мессы, чтобы кораблик под цифрой 6 продолжал тихонько покачиваться между двумя рядами синих волн. Ни кораблика, ни волн я не видел; я знал о них. У стены стоял приставной столик в форме полумесяца, а еще кобальтовая ваза с изображением девочки с собакой, два французских кресла, на которые никто никогда не садился, и огромное зеркало – его рама всегда напоминала мне изогнутые щупальца золотого осьминога. Андреа прошла через холл, будто ей подали реплику на выход. Лицо мы разглядеть не могли, но я узнал походку. Норма вихрем слетела по ступенькам и резко замерла в самом низу, потому что мать велела ей не бегать. Она подросла, хотя, возможно, это была не Норма, а Брайт.
– Наверняка она подглядывала за нами, – сказала Мэйв. – Еще до того, как пришла сюда в первый раз.
– Ну или вообще все на нас смотрели, каждый, кто проезжал по улице зимой. – Я потянулся к сумочке Мэйв, вытащил сигареты.
– Звучит слегка тщеславно, – сказала она. – Вообще все.
– Нас этому в Чоуте учат.
Она рассмеялась, очевидно, сама того не ожидая, чем ужасно меня порадовала.
– Целых пять дней дома вместе с тобой, – сказала она, выдувая дым в открытое окно. – Лучшие пять дней в году.
Глава 2
ПОСЛЕ СВОЕГО ПЕРВОГО ПОЯВЛЕНИЯ в Голландском доме Андреа распространилась, словно вирус. Стоило нам решить, что мы видели ее в последний раз – само ее имя могло не произноситься месяцами, – как она вновь возникала за обеденным столом, присмиревшая за время отсутствия, но постепенно вновь набирающая силу. Хорошенько разогревшись, Андреа говорила исключительно о доме. О каких-нибудь особенностях лепнины или о точной высоте потолка, как будто само наличие потолка было для нас в новинку. «Это называется ионик», – говорила она мне, указывая наверх. Достигнув предела возможностей нашего терпения, она исчезала вновь, и нас с Мэйв (да и отца, как мы полагали) омывало волной восхитительной тишины.
В то воскресенье мы вернулись домой после мессы и обнаружили ее в саду – Андреа сидела на одном из белых металлических стульев у бассейна; или это Мэйв ее увидела. Да, Мэйв шла через библиотеку и случайно увидела ее в окно. Она не стала звать отца, как поступил бы я, а, пройдя через кухню, вышла прямиком во двор.
– Миссис Смит? – сказала Мэйв, прикрывая глаза рукой. До тех пор пока они не поженились, мы называли ее «миссис Смит», поскольку нам и не предлагали называть ее как-то иначе. Полагаю, после свадьбы она предпочла бы слышать от нас «миссис Конрой», но это бы взвинтило неловкость до предела, учитывая, что Конрой – и наша с Мэйв фамилия.
Мэйв сказала, что Андреа вздрогнула – возможно, она успела задремать.
– Где твой отец?
– В доме. – Мэйв посмотрела через плечо. – Он вас ждет?
– Это я жду его битый час, – поправила Андреа.