Богач и его актер (страница 12)
– Господин Якобсен очень хитрый человек. Выдающийся бизнесмен. Он мечтал, чтобы его фильм получил «Оскара». Но на «Оскар» номинируются только американские фильмы, за маленьким исключением. «Лучший иностранный фильм года». Но, сами понимаете, там огромная толчея, и в этом призе нет ничего особенного. Его, как правило, дают по политическим соображениям. Снимет какой-нибудь, извините за выражение, азиат какую-нибудь прогрессивную чепуховину. И пожалуйста, кушайте на здоровье, лучший иностранный фильм года о несчастных работницах ткацкой фабрики в Бангладеш. Поэтому господин Якобсен устроил так, что этот фильм снимался на «Парамаунте». Вернее сказать, снимался под вывеской «Парама-унта». Потому что все с первого до последнего кадра было снято здесь. Здесь! – Он постучал ногой по полу. – Господин Якобсен рассказал мне, что так сильно хотел снять этот фильм и пропихнуть его на «Оскар», что был готов купить или даже построить киностудию в Голливуде. Видя его такое упрямство, один из боссов «Парамаунта» согласился наклеить на этот фильм, грубо говоря, свой лейбл. Ну и правильно провести все по документам. Сделать как надо, чтобы фильм был не придерешься американским. В результате это чуть было не стоило нам больших проблем на Берлинском фестивале и на Венецианском тоже. «Голливуд, – кричали они, – зачем нам Голливуд! Американцы затирают, даешь старушку Европу!» Но господин Якобсен через своих агентов и журналистов сумел объяснить народу, что это на самом-то деле глубоко европейский фильм, снятый на европейские деньги, и режиссер тоже европейский. Да еще какой! Сам Анджело Россиньоли! Вы хоть видели «Фонтаны Треви»? «Страну детей»? – Лена помотала головой. – А «Репортаж»? И даже «Аллею»? О господи, твоя воля… Россиньоли сейчас в гробу вертится, наверное. Ну ладно. Не сердитесь. О чем мы с вами?
– О том, что фильм то ли американский, то ли нет, – сказала Лена.
«Внимательная!» – подумал Дирк.
– Именно! – сказал он. – В общем, Якобсен объяснил, что фильм со всех сторон европейский, а американский он так, из финансово-технических соображений. Якобсен страшный человек. В самом лучшем смысле страшный! – Дирк засмеялся. – Есть такая старинная пословица – цыган обманет румына, еврей обманет цыгана, а где грек прошел, еврею делать нечего. Так вот, доложу я вам, дорогая Лена, когда идет господин Якобсен – греки разбегаются. Просто выжженная земля. Обштопает всех.
– Все это очень интересно, – сказала Лена тоном не то чтобы заученным, но скорее вежливым, чем по-настоящему заинтересованным.
– И вот вам моя жизнь, – продолжал Дирк. – Сначала неплохой театральный актер, потом такой блестящий, потрясающий кинодебют, следом несколько более или менее хороших ролей в кино и театре, а затем пенсия и маленькая социальная квартирка в приличном, но очень скромном районе. Я ведь немец, и мне стыдно возвращаться домой. Особенно в родной город, во Фрайбург. Правда, позже я немного играл в Берлине, ну, неважно. В Германии люди долго живут. Не знаю, почему так получилось, но немцы страшно живучие твари. Смотришь, бывало, кинохронику, ну или телевизор, обязательно ресторанчик, пивная и обязательно сидит этакая живая мумия лет девяноста восьми в компании эдаких молоденьких зомби, лет по восемьдесят девять, и все пьют пиво и дымят сигаретками. Вы знаете, ужасный народ эти немцы!
– Знаем, знаем, – сказала Лена. – У меня один прадедушка под Москвой погиб, а другой в Маутхаузене.
– Хотите, чтобы я перед вами персонально покаялся? – осведомился Дирк. – Извольте. На колени встать или как?
– Что вы такое говорите! – Лена развела руками. – Все давно прошло, все давно забыто, все давно искуплено. Тем более вам-то сколько в войну было?
– Шесть, – сказал Дирк. – В середине. А в конце, соответственно, девять. А начала я не помню.
– А я вообще про войну только по рассказам, – сказала Лена. – И по книжкам.
– Хорошо, – вздохнул Дирк. – Ценю ваше великодушие. Великодушие победителей, ха-ха. Так вот, дорогая Лена, эти проклятые, живучие немцы, я имею в виду конкретных актеров и режиссеров нашего штадттеатра, да и не только его, многие, Лена, многие мои коллеги прекрасно меня помнят. Когда во Фрайбург приехал Россиньоли смотреть меня на сцене, а потом увозить меня с собой, это был шум-тарарам и всеобщее потрясение. Скандал! Все всплескивали руками и мне ужасно завидовали. Говорили прямо и откровенно: «Как я тебе завидую, Дирк! За что тебе такое счастье привалило?» А я нет бы сказать: «Фортуна, везение, сам не знаю за что, постараюсь быть достойным своей удачи», а я вместо этого отвечал, задравши нос: «А потому что играл хорошо, роли учил, репетировать не ленился». Обижал то есть своих коллег. Вы, мол, бездарные лентяи. Вот вас и не взял Анджело Россиньоли на главную роль. Глупости говорил. И они все живы, Лена.
– Ну и что? – сказала она. – Да они все забыли всё давным-давно! Сколько же лет прошло.
– Да мне самому перед собой стыдно, – признался Дирк. – Они, допустим, забыли, да я помню. Представьте себе. Вот вернулся бы я, и меня все стали бы спрашивать: «Ну как, как успехи, какие роли?» А сказать-то и нечего. Поэтому с помощью господина Якоб-сена я остался жить здесь. Прямо как вы. Сначала по рабочей визе, затем по виду на жительство, а потом, так сказать, за особые заслуги перед нацией получил паспорт. Ну а раз паспорт, то и все остальное – пенсию, социальную квартирку…
Его голос становился все тише и тише.
Казалось, он сейчас задремлет.
Вдруг он встряхнул головой, выпрямился в кресле и неожиданно для самого себя стал говорить уже какие-то полные глупости.
– Лена, – горячо бормотал он, – я странные вещи говорю, но вы ведь русская, да? А русские, у них такая душа, особенно широкая, глубокая, добрая, не знаю какая, ни у кого нет такой души, спасительная душа, милосердная. Лена, спасите меня, помогите мне. Вы меня слышите? Вы слышите меня или нет, я вас спрашиваю? Спасите меня от моих неуютных мыслей, от воспоминаний о неудачной жизни, от моей глупости, от страха смерти, от одиночества, от того, что я сам не понимаю, что происходит с людьми и, главное, со мной. Вы очень умная, вы очень сильная, и, кроме того, вы русская, у вас должна быть какая-то особенная душа. Спасите меня, вам зачтется на небесах. Вы верите в Бога?
– Верю, – ответила она. – Но только немножко. Я вам очень сочувствую, господин фон Зандов. Я понимаю, вернее, я стараюсь понять ваши проблемы. И могу сказать только одно – не отчаивайтесь. Не отчаивайтесь! – повторила она и улыбнулась.
Встала с дивана и пошла к двери.
– И это все? – спросил он, не поднимаясь с кресла.
Лена замолчала и, очевидно, собрала в кучу все инструкции и тренинги, которые проходила перед тем, как поступить сюда на работу, собрала в своей памяти все, чему ее учили в смысле гуманного и сочувственного отношения к клиентам, и сказала улыбчиво, но твердо:
– Но вы же сами прекрасно понимаете, господин фон Зандов, что я никак не могу лично вам помочь. Особенно в том смысле, о котором вы говорите…
– А в каком смысле я говорю? – Он пытался быть ироничным.
Лена помолчала и очень выразительно добавила:
– Даже если бы между нами не было столь большой разницы в возрасте. Даже если бы мне было, ну, например, тридцать пять, а вам сорок три. Никак! Всего вам доброго.
– А если бы мы были совсем ровесники? И нам было бы всего по двадцать лет? Даже меньше, чем вам сейчас?
Она молча повернулась и вышла, аккуратно прищелкнув дверь.
– Конечно, никак, – громко сказал Дирк, сидя в кресле. – Эх, – продолжал он уже шепотом. – Надо бы догнать девушку и извиниться. Но зачем? Она на работе, а работа – это труд. От слова «трудно». Да я ее ничем и не обидел. Никаких скользких намеков, рискованных предложений, я не подходил к ней ближе чем на два метра, это тоже надо учесть! – Он засмеялся. – Конечно, никак, – повторил он. – Я бедный старик, она бедная девушка, зачем мы друг другу? Вот если бы было ей лет семьдесят и такое же одиночество, как у меня, тогда, наверное, другое дело. Мы смогли бы нежно подпереть друг друга. Или был бы я не бедный старик, а кто-то вроде Якобсена. Даже в одну десятую, да что там в десятую, в одну сотую Якобсена! Сильно опасаюсь, что она по-другому бы заговорила. А и в самом деле: к юной гостиничной администраторше, к иммигрантке, которая стоит в очереди на политическое убежище, вдруг эдак подкатывается престарелый миллионер и говорит: «Ах, деточка, я так одинок, спасите меня от страха смерти». Ха-ха, она бы тут же побежала его спасать, забежав на полминуты в душ, разумеется. Фу, какой же я все-таки пошляк! – засмеялся Дирк фон Зандов. – Настоящий, можно сказать, мерзавец и циник. Нет, нет, – продолжил он. – Не мерзавец я и не циник, ни капельки. Вот если бы я на самом деле был мерзавцем и циником, я бы притворился перед этой девочкой, выставился бы перед ней либо безумно популярной знаменитостью, либо путешествующим немецким богачом. Вид у меня, правда, не очень богаческий, но я же умею играть. Я бы что-нибудь придумал и изобразил и посмотрел бы, как она радостно запрыгает после такого предложения. Не все потеряно, – сам с собою шутил Дирк, – у нее окончится смена, скажем, в шесть вечера, на ее место заступит другая такая же, и вот перед ней-то я и распущу павлиний хвост, обману бедную девочку. Да нет, – осек он сам себя, – во-первых, ничего не выйдет, а во-вторых, – польстил он сам себе, – ты слишком хорош, бедняга Дирк фон Зандов, ты слишком благороден, искренен и добр, и ты не станешь обманом соблазнять бедную гостиничную служанку. Вот именно поэтому, – самовлюбленно подумал Дирк, – вот именно по этой причине со мной все и случилось. Слишком я был добр и благороден. Не сумел как следует использовать все жизненные шансы. Да, в смешное лото играю я сам с собою. Смешное лего складываю. А вот если бы мне на самом деле было сорок два, сорок три, сорок пять, то тут уж точно ничего не вышло бы, потому что в этом возрасте у меня как раз все было успешно и весело, и я бы, конечно, и не посмотрел в сторону девочки на рецепции. Ну разве что она была бы каких-то совершенно невероятных форм и статей, какой-то особо упоительной красоты. Так что нет во мне никакого благородства и никакой доброты, – завершил он эту речь, обращенную к самому себе.
Встал с кресла, посмотрел на часы. Было всего половина пятого. Как странно. Казалось, он так долго с ней разговаривал, а прошло всего около пятнадцати минут. Что ж поделаешь, время бежит переменчивым аллюром, но, к сожалению, чаще всего оно течет быстрее, чем нам хотелось бы. Надо пойти пройтись. На этот раз он не забыл положить ключ в карман пиджака и вышел. Проходя мимо рецепции, он наткнулся на взгляд Лены. Остановился, поклонился ей и все-таки спросил:
– Надеюсь, вы на меня не сердитесь?
– Что вы, что вы. – И она снова опустила глаза в книгу.
Он прошелся по коридору, ведущему в большой зал с книгами. В тот зал, на который часа полтора назад глядел с балюстрады второго этажа. Из смежной с залом бильярдной доносилось цоканье шаров: там играли давешние мальчик и девочка. Собственно, они не играли настоящую партию в бильярд, просто катали шары по зеленому суконному полю. Причем даже не киями – наверно, еще не умели, – катали вручную. Девочка ставила шарик около лузы, а мальчик, сгребя к себе пять или шесть шаров, пытался попасть в него и пропихнуть в узкий вход, засаленный годами игр. Но попасть по шарику ему было трудно. Шары беспорядочно катались по столу, они сталкивались с чудесным костяным цоканьем, девочка смеялась, тоже брала шары и запускала их во всех направлениях. Дети были абсолютно счастливы. «Интересно, – подумал Дирк, – они с родителями приехали? Или это дети какого-то менеджера или повара?» Он попытался угадать это по их одежде, но понял, что у него ничего не получится. Вот в его время по одежде было видно, к какому классу принадлежит ребенок. А сейчас у всех одинаково – кроссовки, шортики и футболка. Наверное, это правильно.