Без очереди (страница 5)

Страница 5

Там по-прежнему было не протолкнуться. И всё те же темные толпы осаждали прилавки и протягивали руки, на бледных запястьях которых были написаны шариковой ручкой заветные номера. Как говорила одна моя подруга, “кто не стоял в этих очередях, тот не с нами”.

Но даже ради великой любви я не готов был тратить жизнь на поиски итальянских сапог на молнии, или часами караулить батники в облип на заклепках, или вести изнуряющую охоту за черным свитером-лапшой с высоким воротом. Зато я почти наизусть знал захватывающую сагу этих одиноких сражений в коридорах и на лестницах ГУМа.

Меня возбуждал победный блеск в любимых глазах, когда очередной трофей извлекался из недр картонной коробки и комната оглашалась счастливыми воплями: “Мой размер! Мой!” “За это можно всё отдать!” – как пела в то время по телевизору еще молодая Алла Пугачева, простирая к нам свои тонкие руки. И мы отдавали и отдавались без всяких сожалений и комплексов.

Так вышло, что какое-то время я работал в непосредственной близости с ГУМом. Просто дверь в дверь, окно в окно. Проезд Сапунова, отделение драматургии ВААП[1]. Высокая лестница вела в тесные комнаты, заставленные сверху донизу пачками с пьесами советских драматургов, которые отсюда рассылались по всем театрам нашей необъятной Родины. Уже за версту от всего этого пахло театральной пылью, от которой я задыхался. “Кому это надо? – думал я, с тоской погружаясь в чтение очередного опуса, отпечатанного, как и сто лет назад, на линотипе. – И кто это все будет играть? И кто это будет ставить?”

Но кто-то ставил, и кто-то играл. А кто-то, отчаявшись достать что-то приличное, шел в ГУМ. Какое-то время даже считалось чем-то вроде хорошего тона ходить во всем советском. Какие-нибудь войлочные ботинки на молнии под названием “Прощай, молодость” или тяжелые башмаки для турпоходов на высокой шнуровке. Впервые я увидел их на будущем главном летописце русского рока Артемии Троицком, пришедшем наниматься на работу в ВААП. Тогда подумал: “Какой стильный парень!” Но познакомиться ближе не удалось. Тёму к нам не взяли. Режимное предприятие.

“И потом, вы видели его башмаки?” – буравя меня глазами, спросила завотделом кадров Клавдия Дмитриевна. Видел, но что делать? С обувью-то нынче засада, мадам.

Или серое пальто из букле в любую погоду с октября по апрель на Володе Мирзоеве, будущем знаменитом режиссере, а тогда моем заместителе в журнале “Советский театр”. Никогда не забуду, как мы шли вдвоем по Красной площади, медленно падал снег, красиво оседая на его пальто и уже седоватой бороде. А я все говорил и говорил, что при нашей жизни ничего здесь не изменится. Что надо валить из этого пыльного мавзолея, как бы уютно мы себя ни чувствовали, забаррикадировавшись от всего мира завалами никому не нужных пьес.

А молчаливый Володя все слушал меня и слушал, а потом вдруг, остановившись прямо напротив центрального входа в ГУМ, сказал очень серьезно и строго: “Они (презрительный кивок в сторону Кремлевской стены) все очень старые и больные. Вот увидишь, скоро мы будем жить в другой стране”.

И он оказался прав. Вначале они все умерли. Причем один за другим. Каждый раз это означало, что на ГУМ нацепляли траурные флаги, проезд Сапунова закрывали, можно не ходить на работу. Ура! С покойниками в Колонном зале прощались только за отгулы. Как мрачно шутила Людмила Петрушевская: “На Красную площадь теперь можно абонемент покупать, как в Консерваторию”.

Но через полгода звуки траурного марша Шопена стихли окончательно, и полились другие мелодии, где ключевыми стали такие слова, как “обновление”, “перестройка”, “гласность”. Вы еще помните, что они значили? Из всех этих новых слов и звуков в памяти остался только уверенный стук женских каблучков по брусчатке Красной площади. Раиса Максимовна, всесоюзная царица, главная героиня 80-х годов. Ее элегантное каракулевое манто, так эффектно выделявшееся на сером фоне кремлевской элиты, на самом деле стало символом новой горбачевской весны. Конечно, похожий каракуль водился в гардеробе и других высокопоставленных дам, имевших доступ к закрытой 100-й секции ГУМа (сотка!). Но чтобы вот так, без ханжеских стеснений, взять и назваться “первой леди”, с умным видом заседать в разных президиумах или под ручку с главою партии и государства спускаться по трапу – такого в новейшей истории не было никогда.

И выглядела она лучше многих, и разговор могла поддержать, и одевалась без вызова, но соответственно своему рангу. Но, увы, эта неутомимая деятельность по улучшению имиджа советской власти в глазах обалдевшего Запада и даже привоз грандиозной выставки из трехсот платьев Ив Сен-Лорана никак не отражались на ассортименте ГУМа. Напротив, его ширпотреб день ото дня становился все более убогим и безнадежным, как и жизнь вокруг.

Я даже представить не могу, что там было делать? Кроме янтарных бус из отделившейся Латвии и деревянных яиц с ликами Николая II, Горбачева и Ельцина, кажется, уже не продавалось ничего. Впрочем, и сувенирные лавочки тоже вскоре закрылись. Туристов не было никаких и ниоткуда! Бо́льшая часть галерей ГУМа вообще не работала. А по лицам тех продавцов, что работали, можно было легко догадаться, что им просто негде ночевать.

Лишь время от времени кто-то боязливо забегал поменять свои доллары. Курс был нормальный. Обменники процветали. И еще на 1-й линии вдруг открылась “Галери Лафайет”, а точнее, скромная торговая точка по реализации каких-то безнадежных стоков под пышным французским названием. Но почему-то ее присутствие обнадеживало как некий знак нашей все еще принадлежности к мировому ширпотребу, а значит, и мировой цивилизации.

Мне кажется, маркетологи явно недооценивают психотерапевтический эффект, который способны оказывать своими буковками знаменитые бренды на травмированное подсознание граждан, готовых из последних сил цепляться за какие-то вечные ценности. ГУМ оставался одним из таких “брендов навсегда”, нашей “старой песней о главном”. Чтобы ее исполнить, в 90-е годы требовался не только сильный голос, но и мощный оркестр, и дружный хор, и модные аранжировки. Надо было все это отчистить, отмыть, отскоблить от постсоветской депрессии, чтобы все засверкало, запело, заулыбалось электрическими лампочками, закружилось в хороводе беспрерывного шопинга, дегустаций, презентаций, дефиле.

А уж когда каток залили прямо на Красной площади у стен “древнего Кремля”, стало ясно, что вот она, новая жизнь, едет к нам в объятия на своих коньках. Несколько сотен рублей за вход. Заплатил и вперед!

Эпилог. Элегический

– А вы знаете, когда было принято постановление о возобновлении работы ГУМа? – однажды спросил меня его владелец Михаил Куснирович с интонацией строгого экзаменатора.

Я неуверенно мотнул головой.

– 23 марта 1953 года! – торжественно объявил он.

– То есть уже через восемнадцать дней после смерти Сталина.

– Ну да!

– Почти как у Шекспира в “Гамлете”: “И башмаков еще не износив, в которых шла за гробом мужа…”, Политбюро ринулось открывать Главный Универмаг Москвы.

– Получается, что так.

Вообще, в воздухе ГУМа, несмотря на обилие разных приятных ароматов, несущихся из Articoli и “Гастронома № 1”, есть что-то необъяснимо шекспировское. Здесь как-то по-особенному ощущаешь масштаб нашей истории и тех перемен, свидетелями (а кто-то даже и участниками) которых мы стали.

…Из окон директорского кабинета все видно как на ладони: и Мавзолей, и “звезды алые Кремля”, и только что залитый, новенький, с иголочки, каток. Все это можно разглядывать, примостившись на подоконнике, бесконечно, как один захватывающий спектакль, где один герой сменяет другого, то на коне, то в правительственном ЗИЛе.

Где кочуют толпы миманса, состоящие на 90 % из “гостей столицы”, где основные декорации остаются неизменными на протяжении уже ста двадцати лет, но при этом каждая новая эпоха придумывает для них свой дизайн.

Сегодняшнее время упорно насаждает ретростиль в духе 60–70-х годов прошлого века. И в этом нет ничего удивительного. Ностальгия – самый устойчивый тренд двух последних десятилетий. Мы перебираем былые моды, роемся в подшивках старых журналов, узнаем неизвестные подробности из жизни кумиров детства и юности. В этом контексте ГУМ по-прежнему воспринимается как вечный символ благоденствия и несбыточного счастья.

И никаких очередей. И вкус у сливочного мороженого такой же, как в детстве. Только вот к фонтану бежать необязательно. Все равно там никто уже не ждет.

Денис Драгунский
Бутылка и бойцовка

Тема советской выпивки настолько грандиозна, глубока, обширна и разнообразна, что я дерзну скромно коснуться только двух ее аспектов, которые связаны даже не с самой выпивкой, а с ее материально-физической стороной. Со стеклом и металлом.

Начнем с конца. С того момента, который непременно наступал примерно через полсуток после самого бурного и веселого застолья. Встали, протерли глаза и пошли сдавать бутылки.

Был такой позднесоветский анекдот.

Окраина города. Задворки магазина. Разбитые деревянные ящики, мятые картонные коробки, переполненные мусорные контейнеры. Жухлая трава едва пробивается сквозь трещины асфальта. Голуби клюют раскисший в луже хлебный батон. А посреди всего этого великолепия стоит деревянный сарайчик с вывеской: “Прием стеклотары”. В его стене проделано маленькое, полметра на полметра, окошко. Под окошком – широкий и длинный прилавок, обитый оцинкованным железом.

О, этот пейзаж, знакомый каждому советскому мужчине! Ну, не каждому, а тому, кто время от времени любит выпить в широком диапазоне – от “слегка расслабиться” до “дать дрозда”. Впрочем, широта диапазона обманчива, ибо мало кто умел удержаться на безобидном “закладывании за галстук”, и легкое расслабление превращалось в серьезного дрозда с последующими описаниями: “Ну, как вчера посидели? Расслабились?” – “В опилки, старик! До поросячьего визга!”

Итак, продолжаем анекдот. К сарайчику подходит мужчина с сумкой. Вынимает из сумки пустые бутылки из-под виски “Белая лошадь”. Штук десять. Выставив их на прилавок, шумно двигает этот бутылочный строй к окошку.

Из окошка выглядывает небритая рожа и сипло говорит:

– Тары нет, сэр!

Наверное, сейчас никто и не поймет, в чем тут дело. А кто поймет, тот уже не станет смеяться. Потому что сейчас никто – или почти никто – не сдает пустые бутылки. Не сдает стеклотару.

Кстати, когда приемщик из пункта приема стеклотары говорил, что у него “нет тары” – он имел в виду, что у него нет ящиков, куда ставить пустые бутылки. Нет тары под тару.

Любой бывший советский человек хоть раз, да натыкался на это ужасное “тары нет”, накарябанное кривыми фиолетовыми буквами на клочке бумаги, пришпиленном к закрытому окошку. Тащил кошелку через два квартала, уже считал в уме: двенадцать пивных бутылок – это рубль сорок четыре, десять винных ноль семь – это рубль семьдесят. Итого: три с копейками, можно бутылку водки взять! Или какой-никакой еды прикупить. А тут на́ тебе! Тары нет.

[1] Всесоюзное агентство по авторским правам.