Песнь Соломона (страница 14)
Молочник вдруг остановился как вкопанный. Его прошиб холодный пот. Прохожие его толкали: он мешал всем, торчал на дороге. Он что-то вспомнил. Или, может, ему показалось, будто вспомнил. А может быть, это приснилось ему когда-то во сне, и он вспомнил сон. Сперва ему представились двое мужчин и его мать с обнаженной грудью, но едва перед ним возникла эта картина, как ее перерезала трещина, и из трещины возникла новая картина. Зеленая комната, очень маленькая зеленая комната, мать сидит в расстегнутой блузке, кормит кого-то грудью, а этот кто-то – он сам. Значит… Что же значит? Мать кормила меня грудью. Все матери кормят грудью своих детей, так почему же у меня на шее вдруг выступил холодный пот? Он пошел дальше, не замечая прохожих, которые, толкая, обгоняли его, их сердитых, раздраженных лиц. Он пытался поподробней оживить в памяти картину, но у него это не получалось. Потом услышал звук, и он знал, что звук этот как-то связан с картиной. Смех. Кто-то, невидимый ему, находится в зеленой комнате и смеется… над ним и над матерью, и матери стыдно. Она опускает глаза и не смотрит на него. «Посмотри на меня, мама. Посмотри на меня». Но она не смотрит, смех же раздается теперь громко. Все смеются. Может, он напрудил в штаны? В какие штаны? Он ведь не носил тогда штанов. Его заворачивали в пеленки. Грудные дети всегда пачкают пеленки. Так почему же ему кажется, будто на нем штаны? Синие короткие штанишки. Вельветовые гольфики. Почему он так одет? Может быть, тот человек смеется над его одеждой? Грудной ребенок почему-то одет в синие гольфики? Он стоит на полу. «Посмотри на меня, мама» – вот и все, что он может сказать. «Посмотри на меня, ну пожалуйста». Стоит? Да ведь он же грудной. Мать держит его на руках. Он не может стоять.
«Я не мог тогда стоять», – произносит он вслух и подходит к витрине. Он смотрит на свое лицо, выглядывающее из поднятого воротника, и все делается ясно. «Мать кормила меня грудью, когда я был уже такой большой, что умел разговаривать, мог стоять, носить штанишки, и кто-то это увидел и стал хохотать, и… и поэтому все называют меня Молочником, и именно поэтому отец не называет меня так, и мать меня так никогда не называет, зато называют все остальные. Как же я забыл все это? И почему она делала так? И если она делала это со мной без всякой причины – ведь я уже тогда пил из стакана молоко и овалтайн[9], да и вообще я все пил тогда из стакана, – то, может быть, что-то другое она делала и со своим отцом?»
Молочник зажмурил глаза и снова их открыл. На улице еще прибавилось народу, и все двигались ему навстречу, из Южного предместья. Люди шли быстро, многие его толкали. Постояв еще немного, он заметил, что никто не идет по противоположному тротуару. На мостовой ни единой машины, улица освещена – уже зажглись фонари, – и видно, что она совершенно пустая. Он обернулся, пытаясь понять, куда же направляется поток прохожих, но увидел только спины и шляпы, торопливо устремляющиеся в ночную тьму. Снова посмотрел он на противоположную сторону Недокторской улицы. Ни души.
Он тронул за плечо какого-то мужчину в кепке, чуть на него не наткнувшегося.
– Скажите, почему все идут только по этому тротуару? – спросил он.
– Убери лапу, приятель! – огрызнулся прохожий и заторопился дальше.
Молочник снова зашагал в сторону Южного предместья, и ему не пришло в голову, что ведь и сам он мог бы перейти на другую сторону, где нет ни одного человека.
Ему казалось, он рассуждает спокойно и четко. Сам он никогда не любил мать, зато знал, что она его любит. И ему всегда казалось, что это правильно, что именно так и должно быть. Ее постоянная, неизменная любовь к нему, любовь, которой он даже не должен был добиваться, стараться чем-то заслужить ее, представлялась ему естественной. И вот все поломалось. Да существует ли хоть один человек на свете, который его любит? Любит просто за то, что он такой, какой он есть? Посещая питейное заведение тетки, он (во всяком случае, ему казалось так до разговора с отцом) становился объектом любви, подобной той, которую питала к нему мать. Мать любила его собственнической любовью, Пилат и Реба как-то иначе, но и они принимали его безоговорочно, и он чувствовал себя у них как дома. К тому же они относились к нему с уважением. Задавали разные вопросы и не пропускали его ответы мимо ушей – иногда смеялись, иногда сердились. Дома мать и сестры с безмолвным пониманием встречали любой его поступок, а отец – равнодушно или неодобрительно. Обитательницы домика в Южном предместье никогда и ни к чему не оставались равнодушны и никогда и ничего не понимали. Каждая его фраза, каждое слово были для них откровением, и они вслушивались в его речь, блестя глазами, как вороны, трепеща от жгучего желания уловить и постигнуть все до единого звука. Сейчас он усомнился в них. Он во всех усомнился. Его отец ползком пробрался вдоль стены, а потом поднялся на верхний этаж, чтобы сообщить ему ужасные вещи. Теперь собственная мать перестала быть в его глазах просто матерью, обожающей своего единственного сына, и превратилась в порочного ребенка, играющего в бесстыдные игры с любым существом мужского пола – с родным сыном, с родным отцом. И даже его сестры, самые уживчивые и терпимые из всех знакомых ему женщин, изменились до неузнаваемости: у них стали чужие лица, а глаза обвело чем-то угольно-черным и красным.
Где же Гитара? Найти его, найти, ведь только он один всегда и неизменно ясен, и, если он находится в пределах их штата, Молочник его непременно разыщет.
Он нашел его именно там, где ожидал, – в парикмахерской Томми. Кроме Гитары, там оказалось еще несколько человек, и все они стояли, напряженно вытянув шеи, иные слегка пригнувшись, а некоторые подавшись всем телом вперед, и что-то слушали.
Войдя в комнату и увидев спину своего приятеля, Молочник так обрадовался, что тут же гаркнул:
– Гитара, привет!
– Тсс, – шикнул Железнодорожный Томми. Гитара оглянулся и сделал Молочнику знак: мол, подойди поближе, только тихо. Все собравшиеся в комнате слушали радио и что-то бормотали себе под нос и покачивали головами. Молочник не сразу понял, что их так взволновало. Сообщали, что в округе Санфлауэр, штат Миссисипи, найден труп юноши-негра, его забили до смерти ногами. Искать преступников не было необходимости: убийцы, не скрываясь, похвалялись своим подвигом, – да и мотивы убийства не являлись тайной. Парень свистнул вслед какой-то белой женщине и не стал запираться, сказал: спал, мол, и с другими. Он был северянин, на Юг приехал ненадолго. Фамилия его Тилл.
Железнодорожный Томми все шикал, чтобы не шумели и дали ему дослушать все сообщение до последнего звука. Закончилось оно быстро, так как, кроме нескольких предположений и еще меньшего количества фактов, диктору было нечего сообщить. Как только он перешел к следующей теме, парикмахерская загудела громкими голосами. Железнодорожный Томми, который раньше так старался всех утихомирить, в этом общем гомоне оставался безмолвным. Он подошел к ремню для правки бритв, а Больничный Томми в это время удерживал клиента, который порывался встать с кресла. Портер, Гитара, привратник Фредди и еще трое или четверо посетителей, стоявшие кто посредине комнаты, кто по углам, негодовали яростно и бурно, понося убийц последними словами. Кроме Молочника, молчали только Железнодорожный Томми да Небоскреб: Железнодорожный Томми потому, что правил бритву, Небоскреб же потому, что был придурковатым, а может, и немым, впрочем, в последнем уверенности не было. Вот насчет его придурковатости ни у кого не возникало сомнений.
Говорили все сразу, и Молочнику с трудом удавалось определить, кто на чью реплику отвечает.
– Завтра это будет в утренних газетах.
– То ли будет, то ли нет, – заметил Портер.
– По радио же передали! В газетах точно должно быть! – сказал Фредди.
– Белые в своих газетах не печатают таких известий. Вот если бы изнасиловали кого.
– Спорим, напечатают. На что поспорим? – настаивал Фредди.
– Чего тебе не жалко, на то и спорь, – отозвался Портер.
– Ставлю пять бумажек.
– Нет, погоди, – крикнул Портер. – Мы не обговорили где.
– Что значит «где»? Я ставлю пять бумажек, что это напечатают завтра в утренней газете.
– На спортивной странице? – спросил Больничный Томми.
– На страничке юмора? – добавил Нерон Браун.
– Нет, друг любезный, на первой странице. Я спорю на пять долларов, что это сообщение напечатают на первой странице.
– Да какая же, к чертовой матери, разница? – заорал Гитара. – Парнишку до смерти затоптали ногами, а вас тревожит только одно – напечатает ли про это какой-нибудь говнюк в своей газете. Затоптали его, спрашиваю, а? До смерти, а? За то, что парень свистнул вслед какой-то Скарлетт О'Хара[10]… белой дешевке.
– А зачем он это сделал? – спросил Фредди. – Он же знал, что он в Миссисипи. Он думал, какие там люди живут? Как в книжке про Тома Сойера?
– Ну свистнул! Ну и что? – ощерился Гитара. – Убить его за это надо?
– Он северянин, – ответил Фредди. – Приехал в южный штат, так смирненько себя веди. Чего он о себе вообразил-то? Да кто он такой, как он думает?
– Он думал, что он человек, так-то вот, – сказал Железнодорожный Томми.
– Ну и неправильно думал, – не сдавался Фредди. – В южных штатах черные – не люди.
– Не бреши. Там и черные – люди, – сказал Гитара.
– Это кто же, например? – спросил Фредди.
– Тилл. Вот кто.
– Он мертвый. Мертвец – это уже не человек. Мертвец – это труп. Просто труп, и все тут.
– Живой трус – тоже не человек, – сказал Портер.
– Ты о ком это? – Фредди мигом смекнул, что оскорбление относится к нему лично.
– Угомонитесь-ка вы оба, – сказал Больничный Томми.
– О тебе! – гаркнул Портер.
– Так это ты меня трусом назвал? – Фредди решил для начала уточнить факты.
– Подходит тебе такое название – забирай и пользуйся на здоровье.
– Если вы и дальше собираетесь так галдеть, выметайтесь из моего заведения, – сказал Больничный Томми.
– Объясни ты ему, дураку, – сказал Портер.
– Я вполне серьезно, – продолжал Больничный Томми. – Не о чем вам тут больше орать. Парень умер. Мама его плачет. Не может с ним расстаться, не дает его похоронить. Хватит уже, не слишком ли много пролито негритянской крови? Пусть и они заплатят своей кровью, те сволочи, что раздробили каблуками его череп.
– Ну, этих то поймают, – сказал Уолтерс.
– Поймают? Их поймают? – в изумлении переспрашивал Портер. – Ты что же, совсем дурачок? Ну да, поймают, доставят в муниципалитет, устроят в их честь банкет и выдадут медали.
– Во-во. Весь город готовится к параду, – сказал Нерон.
– Ну должны же их поймать!
– Должны, значит, поймают. А толку-то? Ты думаешь, им срок дадут? Да никогда!
– Как же можно не дать им срок? – Голос Уолтерса стал звонким, напряженным.
– Как? Да не дадут, и все, вот как. – Портер нервно теребил цепочку от часов.
– Так ведь об этом же теперь все знают. Везде и каждому известно. Что ни говори, а закон есть закон.
– Поспорим? Вот уж верный выигрыш, без риска!
– Дурак ты. Форменный дурак. Для цветных законов нет, кроме одного закона – сажать их на электрический стул, – сказал Гитара.
– Они говорили, у Тилла был с собой нож.
– Они всегда так говорят. Если бы у него вынули из руки жевательную резинку, они бы поклялись, что он гранату нес.
– И все равно ему следовало держать язык за зубами, – сказал Фредди.
– Это тебе следует язык за зубами держать, – отрезал Гитара.
– Эй, ты что это? – Фредди опять почувствовал: запахло угрозой.
– Мерзко на Юге, – сказал Портер. – Паршиво там. Ни хрена не изменилось в добрых старых Соединенных Штатах нашей Америки. Голову наотрез, отец этого парня в свое время отправился на тот свет где-нибудь в районе Тихого океана.
– А если до сих пор не отправился, то его теперь отправит какая-нибудь сволочь. Не забыл тех солдат в восемнадцатом году?
– Ууу! Лучше и не вспоминать…
И пошли истории о зверствах, сперва истории, услышанные от кого-то, потом случившиеся у них на глазах, а под конец и то, что с ними самими случилось. Длинный перечень унижений, насилий, оскорблений пролился стремительным потоком и, серповидно изогнувшись, уткнулся острием юмора в самих рассказчиков. Они вспоминали, с какой скоростью неслись, какие позы принимали, на какие пускались уловки, хохоча как сумасшедшие и таким образом доказывая, сколь возможно, что не такие уж они страшные трусы, просто люди как люди. Молчал только Небоскреб, стоя с метлой в руке и выпятив губы, и был похож на умненького мальчика десяти лет.
И Гитара. Оживление его прошло, лишь в глазах посверкивали искорки.
Выждав некоторое время, Молочник поманил его к дверям. Они вышли и, не говоря ни слова, зашагали по улице.
– Что стряслось? Когда ты вошел, вид у тебя был паршивый.