Морской конек (страница 5)
Изредка они все же случались, искренние разговоры без эвфемизмов. Когда я в середине июля вернулся в Дели, перейдя на второй курс, я обнаружил, что у меня новый сосед. Худой, длинноногий тибетец. Калсанг. К моему облегчению, удивительно ненавязчивый. Он мало говорил, не молился, не задавал мне вопросов, откуда я приехал, почему пишу письма Ленни. Мы делили косяки, но личное пространство было у каждого свое.
Но иногда, поздней ночью, когда становилось чуть прохладнее, мы открывали окно, наполняя комнату сладковатым запахом цветущего вдалеке дьявольского дерева, саптапарны. Дорожки, вымощенные булыжником, заливал желтый свет фонарей. В этот поздний час можно было говорить о том, чем люди обычно ни с кем не делятся. Может быть, конечно, такая откровенность была вызвана алкоголем или травой, но мне приятнее думать, что наш случай был исключением.
– Меня лишила девственности двоюродная сестра, – поделился однажды Калсанг. – Мне было четырнадцать, ей семнадцать. Мы были у них в гостях, в Катманду. Меня положили на матрасе в гостиной, а она спустилась вниз… Я так боялся, что кто-то зайдет… Сам понимаешь, мои предки спали в соседней комнате… Если бы они нас поймали…
– Что бы случилось?
– Не знаю… наверное, убили бы меня.
– Ты с ней еще общаешься?
Долгое, задумчивое молчание.
– Иногда.
Следующей ночью, хотя мне было страшно, я признался:
– Я еще ни разу… ну, ты понимаешь.
– Что?
– Ты понимаешь…
В темноте я увидел, как он выпрямился и сел на кровати.
– Никогда ничем не занимался? – спросил он.
Наверное, не стоило считать мальчика, с которым я «случайно» встречался в туалете или в уголке пустой библиотеки. Того, кто сидел за мной на математике и клал руку мне на бедро, не слишком заинтересованный в тайнах тригонометрии. Дома я дружил только с Ленни, а он почти не говорил ни о девушках, ни с девушками. Так что я не стал рассказывать ему о подруге сестры, о том, как она наклонялась ко мне, когда я сидел за письменным столом: какой хороший мальчик, все время читаешь… – и мне открывалось ее декольте. Как она невзначай касалась моей руки, моего плеча, если мы сталкивались в кухне, в коридоре.
В колледже я тоже всегда был один. Неловкий. Испуганный. Неуверенный. Было слишком много незаметных, негласных правил, которым требовалось следовать. Мне вспомнился Адхир. Говномес. Что сделал бы Калсанг, если бы я ему рассказал? Тоже попросил бы переселить его из нашей комнаты?
– Так, значит, ничего? – повторил он.
– Нет.
Повисло глубокое, многозначительное молчание. Наконец его голос прорвал темноту:
– Это нормально, чувак. Говорят, чем дольше ждешь, тем потом круче.
Его слова не могли, конечно, быть правдой ни в этом мире, ни в ином, но вот почему мне нравился Калсанг. Он был удивительно позитивен.
Вероятно, чтобы изменить печальные обстоятельства моей интимной жизни, он начал приглашать меня на вечеринки за пределами колледжа. Но безрезультатно. В основном это были большие сборища – огромные толпы незнакомцев, друзья друзей друзей, – и я уклонялся. И все же в этом было своего рода освобождение. Студенты с окраин, жившие в городе, обретали новую безудержную свободу. Это не могло длиться вечно, но страна менялась. Она раскрывала свои объятия – многорукие, как изображения индуистских богинь, висевших в авторикшах и магазинах, – миру, принимая политику завтрашнего дня. Ту, которая принесла на наши рынки кока-колу, а в наши дома – MTV и Hallmark, ту, которая отпечатала Levi’s на наших задницах. Якобы это была «свобода выбора». И она проникла в нашу студенческую комнату с ее шаткими деревянными столами и голыми лампами, смятыми простынями и стульями без спинок, покрытыми вечным слоем пыли. Мы могли, если хотели, отправиться в другое место, яркое и блестящее. Туда, где все одевались, как люди из телевизора, и танцевали под новейшую музыку, и считали, что из-за всего этого им невероятно повезло.
– Хочешь поехать? – спрашивал Калсанг.
– Хорошо, поехали.
Ночь ждала, полная возможностей.
Я так никогда и не узнал, было ли что-то между Николасом и Адхиром, или сплетни врали.
За все наше время вместе я так и не удосужился спросить (за все наше время вместе я почти не думал об Адхире). Но порой давно забытые воспоминания вдруг жалят меня. Это сродни тому, как некоторые ассоциации могут показаться совершенно не связанными. Например, вы кусаете грушу и вдруг вспоминаете своего старого учителя математики. Или запах ладана вызывает в памяти песню. У вас может получиться связать их вместе, а может и не получиться – такова сложная система сплетений. На днях, например, я был в индийском магазине за станцией Юстон и остановился возле полки с молотыми специями, лапшой в горшочках и хрустящими закусками. Блестящие, серебристо-зеленые пакеты с лакомствами со вкусом масала – вот на что я смотрел и смотрел, не в силах оторваться. Адхир. Они напомнили мне об Адхире.
Здесь, наверное, какое-то объяснение все же возможно.
Однажды утром, в конце сентября, я вышел из кампуса колледжа и побрел в Ридж-Форест, стараясь не думать о новостях последних нескольких недель – здесь был обнаружен труп, наспех спрятанный в подлеске. Несколько недель газеты пестрели заголовками один другого лучше: «Загадочное тело», «Искалечен до неузнаваемости», «Немыслимая стадия разложения».
Впрочем, подобное происходило здесь с обескураживающей частотой. Конечно, трупы находили не каждый день, но Ридж, как большинство древних достопримечательностей, был окутан разными историями. О злобных духах, живущих среди деревьев. О странном создании, похожем на белую лошадь с очень длинной шеей, которое часто можно было увидеть в ночи. О призрачной женщине и плачущем ребенке. Еще было хорошо известно, что здесь, под покровом сумрака и листвы, часто находили приют влюбленные пары.
Честно говоря, я бы предпочел встретить привидение. Мое путешествие по лесу прошло тихо и, к сожалению, без происшествий. Земля под моими ногами хлюпала, размокшая за несколько месяцев муссонного дождя, и в воздухе витал влажный запах разложения. То тут, то там мне попадались на глаза высокий гулмохар, зеленый и пока нецветущий, и акация, усыпанная желтыми цветами. Иногда встречалась маленькая, свесившая тяжелые блестящие листья моя любимая кассия, сиявшая золотом на фоне голубого апрельского неба. Я никогда их не видел, но знал, что в лесу обитают нежные индийские газели и голубоватые антилопы нильгау. Пару раз мне показалось, что я заметил крошечную камышевку и что розовый зяблик пронесся мимо. Лес всегда оставался неизменным, в то время как ландшафт вокруг быстро менялся, обрастая с одной стороны университетскими зданиями, с другой – жилыми кварталами, отделенными от военных зон имперской эпохи, остатков британского владычества. Однако по сравнению с югом города север был относительно статичным.
Юг, простите мое преувеличение, был прекрасным новым миром нашего поколения. На его дорогах внезапно расцвели роскошные кварталы, дороги зашуршали под колесами иномарок. Всюду был неописуемый шум движения, всюду витал свежий запах денег.
Все это ужасно пьянило и захватывало дух, но здесь, на севере, за Дантиан Коннот-плейс, нагромождением забитых битком рынков старого города, обнесенного стеной, за давившим бескрайним одиночеством Красного форта жизнь все еще текла медленно и без вмешательства. И в тот день, когда я брел по слякотной грунтовой дороге, слушая звуки леса, я мог быть в считаных милях от многомиллионного города.
В лесу, сказал мне однажды Ленни, время как бы в ловушке.
Все согласились, что прогулки по Риджу – не самое их любимое времяпровождение. Но у меня было журналистское задание. В первый год в колледже ко мне внезапно подошел Сантану, долговязый бенгалец со все еще слабо пробивавшимися усиками и тонкими длинными волосами.
– Хочешь написать статью? – спросил он.
– Для чего?
– Для газеты колледжа. – Сантану был незадачливым, но упертым ее выпускающим редактором.
– Не уверен, что справлюсь.
– Ты же на кафедре английской литературы, разве нет?
Я кивнул.
– Все, кто на кафедре литературы, могут писать. По крайней мере, тайно мечтают стать новым Рушди[13] или еще кем.
Привыкший убеждать неохотных будущих журналистов, Сантану легко не сдавался: «Я дам тебе кучу времени», «Ты увидишь свое имя в печати!» и наконец «Я куплю тебе пива».
– Ладно, – сказал я, внезапно поддавшись. С тех пор я часто писал для газеты: статью о самом старом книжном магазине в Камла Нагар, коммерческом районе недалеко от университета; несколько интервью с приглашенными лекторами; рецензию на книгу в духе Чосера: Он устрицы не даст за весь тот вздор.
В тот день я бродил по лесу в поисках вдохновения. Вскоре я пришел на поляну, где стояла четырехъярусная башня на ступенчатой платформе, построенная из огненно-красного песчаника, увенчанная кельтским крестом.
Сантану хотел, чтобы я написал о Мемориале мятежа.
Торжественный и скорбный памятник погибшим, одновременно он на протяжении многих лет служил ночным пристанищем для студентов университетов. Здесь совершались самые непретенциозные вечеринки. Деньги, присланные какому-нибудь счастливчику родителями на покупку «чего-нибудь хорошего», тратились на полдюжины аккуратных бутылок виски. Но сейчас здесь было пусто, все вокруг было усеяно следами разгула: окурками, разбитыми бутылками, жирными обрывками газет.
Башня сияла на фоне неба теплом и яростью. Более века назад она была построена британцами в память о солдатах, погибших во время восстания 1857 года (или, как объяснил Сантану, первой индийской войны за независимость). Она возвышалась над деревьями, сплошь состоявшая из симметричных линий, украшенная изысканными готическими украшениями. На стенах висели белые таблички с неразборчивыми именами погибших. Арочный дверной проем вел к верхним ярусам, но через вход была переброшена толстая ржавая цепь, а вывеска на английском и хинди запрещала подниматься по лестнице. Я заглянул внутрь; пол был завален травой и пакетами из-под травы. Это было трогательно и абсурдно одновременно – прометеевское стремление к воспоминаниям. Достоверно чистая запись истории. Я огляделся, задаваясь вопросом, единственный ли это памятник в лесу. Может быть, над землей высились и другие гигантские надгробия?
В тишине вечера я услышал отдаленное эхо голосов, топот шагов. Это могли быть студенты, решившие выпить или покурить травы. Возможно, влюбленная пара, ищущая уединения. Сквозь деревья я мельком увидел две фигуры. Одна – в длинном синем кафтане. Пепельно-серые волосы. Другая – в рубашке пастельных тонов. Старый портфель в руке.
Меня охватила необъяснимая паника.
Мне захотелось прыгнуть в кусты, но шум мог их насторожить. Что бы я сказал, если бы меня заметили? Было слишком поздно бежать по тропинке, ведущей из леса к главной дороге.
Возможно, лучше было остаться там, где я был.
Если, конечно – меня вдруг осенило – они не пришли сюда, чтобы побыть одни.
Они приближались. Я слышал смех, резкий треск веток.
Я импульсивно перепрыгнул через цепь, натянутую через дверной проем, и нырнул внутрь, нащупал ногой ступеньки, уходившие в темноту.
Из-под ног сыпался рыхлый щебень, в воздухе витала странная вонь, смесь мочи и заплесневелой сырости.
Их шаги становились громче, ударялись о камни. Я слышал голос искусствоведа.
– Так он это называл… Lichtung – немецкое слово, означающее поляну в лесу… Посреди бытия возникает открытое место. Полянка, светлое пятно. Он представлял его как пространство, где может появиться или раскрыться все, что угодно, где раскрываются бесконечные возможности. А вот и она.
Я представил, как они смотрят на башню. Его голос мог быть единственным, звучавшим в мире.
– В архитектурном плане в Дели нет ничего похожего на это, – сказал Адхир, – она построена в стиле высокой викторианской готики.