И после многих весен (страница 4)
Джереми Пордейдж подошел к балюстраде и огляделся. Почти сто футов обрыв падал едва ли не отвесно, а затем постепенно сбегал к внутренней стене и тянулся за нею до первого ряда укреплений. Дальше начинался ров, за которым раскинулись апельсиновые рощи. «Im dunklen Laud die goldn, Orangen glühen»[11], – пробормотал он про себя, и еще: «В тени ветвей оранжевым блеснул, Как света луч в ночи зеленой». Марвелл[12] описал, пожалуй, точнее, чем Гёте, подумал он. Теперь апельсины светились еще ярче и приобрели для него особый смысл. Джереми всегда было сложно осознать живые, непосредственные впечатления – они вечно причиняли ему одно беспокойство, более или менее сильное. Жизнь входила в берега, а вещи наполнялись значением только после того, как для всего находилось нужное слово и свое местечко под переплетом. С апельсинами он справился отлично, но как быть с замком? Он повернулся и, прислонясь к парапету, взглянул вверх. Сооружение нависало над ним оскорбительно громоздкое. Никто не подобрал поэтических образов вот для этакого. Ни Роланд, ни тот Король, который влюбился в блоху, ни Мармион, ни леди из Шалотта или сэр Леолайн[13] – ничто не годится. Да, даже сэр Леолайн, повторил он, наслаждаясь своей способностью истинного знатока, умеющего сразу опознать обычные для романтиков нелепости, даже этот богатейший барон, у которого был – постой-ка, кто же у него был? Ну разумеется, сука мастиф, причем беззубая. А у мистера Стойта павианы и Священный грот, у мистера Стойта хромированная решетка на воротах и архив Хоберков, у мистера Стойта кладбище, похожее на площадку аттракционов в парке, и замок, похожий…
Послышался громкий скрежет; тяжелые, инкрустированные шляпками гвоздей двери замка – раннеанглийский стиль – распахнулись и, словно подгоняемый вихрем, краснолицый, плотно сбитый человечек с копной белоснежных волос влетел на террасу, устремясь прямиком к Джереми. Выражение его ничуть не изменилось, когда он подбежал вплотную. Все та же неподвижная и неулыбчивая маска, которую так любят американские служащие, когда им приходится иметь дело с иностранцами, – считают, что, обходясь без требуемых обиходом любезностей и ужимок, они скорее внедрят в чужеземца мысль: тут свободная страна, пусть никто не навязывает им своих понятий.
Поскольку Джереми воспитывала несвободная страна, при появлении этого стремительного человека, который, следовало полагать, был его хозяин и работодатель, он инстинктивно расплылся в улыбке. Но, убедившись, что сосредоточенность, написанная на лице собеседника, осталась по-прежнему твердой, вдруг понял, что улыбается зря, что обходительность неуместна и ставит его в нелепое положение. Растерянный и смущенный, Джереми попытался придать себе серьезность.
– Мистер Пордейдж? – проговорил подошедший резким, лающим голосом. – Очень рад. Моя фамилия Стойт. – Пожав Джереми руки, он все так же напряженно впивался в него глазами. – А я думал, вы моложе, – сказал он.
Уже во второй раз за это утро Джереми пришлось притворяться манекеном, охваченным приступом самоуничижения.
– Листок увядший, пожелтелый, – отозвался он. – И старость близится уже…
– Так вам сколько лет? – оборвал его мистер Стойт; тон его был требовательный, жесткий, словно у сержанта полиции, задержавшего жулика.
– Пятьдесят четыре.
– Всего-то? – Мистер Стойт покачал головой. – Мужчине в пятьдесят четыре нечего ныть. У вас насчет секса как, все нормально?
Джереми попробовал отшутиться, чтобы скрыть, до чего он ошеломлен. Моргнул, провел ладонью по лысине.
– Mon beau printemps et mon été ont fait le sault par la fenêtre[14], – процитировал он.
– Это вы про что? – Стойт нахмурился. – Бросьте, нечего со мной по-иностранному щеголять. Я образования не получил. – Он вдруг резко засмеялся. – У меня тут нефтяная компания. В одной Калифорнии две тысячи заправок. И на любой спроси́те, нет служащего, чтоб без диплома был. – Опять смех, теперь торжествующий. – Вы с ними вот по-иностранному потолкуйте. – Помолчав, он по какой-то необъяснимой логике ассоциаций заговорил совсем о другом: – Мой лондонский агент – ну, он там для меня всякие штуки подбирает, вот он меня на вас и вывел. Написал, лучше никого не найдешь для этих, ну как же их? Ну, для бумаг, которые я летом купил. Чьи они там, Робеков, что ли? Хобаков?
– Хоберков, – сказал Джереми, с угрюмым чувством убеждаясь в своей правоте. Этот человек не читал ни книг его, ни имени его не слышал. Однако бог с ним, ведь в школе Толстячком звали.
– Ну, Хоберков, – отозвался мистер Стойт с досадой, оттененной презрением. – В общем, написал, что обратиться к вам надо. – И тут же, без паузы, без перехода: – Так у вас с сексом все в порядке, значит? Я чего-тo не разобрал, вы там по-иностранному выразились.
Джереми засмеялся смущенно.
– Хотел сказать: нормально для моего возраста.
– А откуда вам знать, что для вашего возраста нормально? – перебил его Стойт. – Вы про это лучше с доктором Обиспо поговорите. И платить ничего не придется. Он у меня на жалованье, Обиспо то есть. Вроде домашнего врача. – С той же неожиданностью он снова переменил тему: – Замок посмотреть хотите? Я покажу.
– О, вы так добры, – сказал Джереми, пытаясь уклониться. И, заботясь об этикете, прибавил: – Я уже побывал у вас на кладбщие.
– У меня на кладбище? – переспросил Стойт подозрительно; недоверчивость вдруг сменилась гневом: – Черт подери, вы что ляпаете? – заорал он.
Перепугавшись, Джереми сбивчиво поведал о Пантеоне «Беверли» и участии мистера Стойта в кладбищенской корпорации, о чем ему рассказывал водитель.
– А, понятно, – пробурчал Стойт, чуть смягчившись, но все еще нахмуренный. – А я-то решил… – Фраза осталась недоконченной, и Джереми ломал голову над тем, что тот мог иметь в виду. – А, ладно, – рявкнул Стойт, сорвавшись с места, и во весь опор помчался ко входу в замок.
Глава 3
Покой царил в палате 16 Стойтовского приюта для больных детей, покой и светящийся полумрак – жалюзи были опущены. Настал полуденный час отдыха. Трое из пяти выздоравливающих маленьких пациентов спали. Четвертый, уставившись в потолок, задумчиво исследовал пальцем собственные ноздри. Последней была крохотная девочка – она шепталась с куклой, такой же кудрявой, безупречно арийской малышкой, как она сама. Юная сиделка, устроившись у окна, самозабвенно углубилась в последний выпуск «Прямодушных признаний».
«Сердце его дрогнуло, – читала она. – Не владея собой, он прижал меня к груди. О, как долго мы оба этому противились, однако пыл страсти оказался сильнее нас. Его губы впились в мои, вызвав искру ответного трепета, пробежавшую по смирившейся плоти.
– Жермена! – шептал он. – Не мучьте меня! Дорогая, ответьте моим желаниям немедля, сейчас же!
Он был так со мной бережен, так беспощаден – этой мужской беспощадности жаждет любящая женщина. Я почувствовала, как поднявшаяся волна подхватывает…»
В коридоре послышался шум. Дверь распахнулась, точно налетел ураган, и кто-то вихрем ворвался в комнату.
Сиделка оторвалась от «Цены мгновения», захватившей ее с головой, – тем неожиданнее и болезненнее было это вторжение. Не раздумывая, она возмущенно накинулась на пришельца.
– В чем дело? – выкрикнула она, кипя гневом, но тут опознала гостя и изумилась: – Как, это вы, мистер Стойт?
Ковырявший в носу оторвал взгляд от потолка, девочка бросила свою куклу.
– Дядя Джо! – завопили оба. – Дядя Джо!
Мистер Стойт был тронут этой их радостью. Лицо, показавшееся Джереми таким гнетуще мрачным, озарилось улыбкой. Стойт шутливо прикрыл ладонями уши.
– Оглохнешь от вас! – перекрывая шум, крикнул он. А потом, понизив голос, обратился к сиделке: – Бедные ребятки! Прямо обревешься, на них глядючи. – От полноты чувств он даже чуточку хрипел. – Да еще вспомнишь, какие они больные были…
Фраза оказалась недоконченной, Стойт помотал головой и заговорил совсем по-другому.
– Да, кстати, – сказал он, указывая своей широкой квадратной ладонью на Джереми Пордейджа, который, последовав за ним в палату, остановился у двери с выражением озадаченным и смущенным, – это вот мистер… мистер… а, черт, забыл, как вас звать.
– Пордейдж, – подсказал Джереми, напомнив себе, что Стойта в школе звали Толстячок.
– Правильно, Пордейдж. Вы его спросите что-нибудь про историю там, про литературу, – посоветовал он сиделке, не скрывая насмешливости. – Он по этой части толковый.
Побуждаемый скромностью, Джереми принялся объяснять, что, строго говоря, период, которым он занимается профессионально, охватывает только годы от появления Оссиана до смерти Китса, однако Стойт уже повернулся к детям и, заглушая невнятные самоумаления своего спутника, заорал во все горло:
– Ну, так чего вам принес дядя Джо?
Угадывали все. Конфеты. Жвачку. Воздушные шарики. Морских свинок. Всякий раз Стойт с видом победителя качал головой: не то. Наконец, убедившись, что детское воображение иссякло, полез в карман поношенного твидового пиджака, извлекая на свет сначала свистульку, затем губную гармошку, музыкальную шкатулочку, рожок, деревянную трещотку и, наконец, автоматический пистолет. Его он, впрочем, поспешил засунуть обратно.
– А ну-ка, – заключил он, раздав игрушки. – Только все вместе. Раз, два, поехали. – И, отбивая такт обеими ладонями, запел: – По Сивони, ах, по реке Сивони…
После всех шокирующих сюрпризов этот последний изумил Джереми еще больше; недоумение читалось на его добром лице.
Господи, ну и утро выдалось! Прибыл ни свет ни заря. Этот негр, разыгрывавший преданного слугу. Эти нескончаемые предместья. Пантеон «Беверли». Сооружение, вознесшееся над апельсиновыми плантациями, встреча с Уильямом Проптером, а потом этот просто невыносимый Стойт. А там, в его замке, настоящий Рубенс, и подлинный Эль Греко, и Вермеер, украшающий кабину лифта, и офорты Рембрандта, развешанные по коридорам, а в буфете – полотно Винтерхальтера[15].