Капитанская дочка. Истина (страница 3)
Помогло мне, что, как видно, офицер сей так берег честь мундира, что пил без просыху до самой дуэли, а посему не смог бы и в дуб попасть с одного удара, не то, что в меня. Я же, напротив, ежедневно посвящал несколько часов фехтованию по французской методе, чему учил меня еще мусье Руссо, – изрядный фехтовальщик, потомок, по его словам, лакея одного мушкетера. Мушкетер тот прославился темной историей, связанной то ли с брошкой, то ли с диадемой, подаренной по легкомыслию одной из французских королев британскому герцогу Б. Драгоценность сию лакей умудрился получить назад, благодаря своей природной смекалке и владению оружием, но, как водится, мушкетер приписал все заслуги себе… Но не буду отвлекаться. Даст бог, сумею как-нибудь поведать миру сию занимательную историю – как рассказывал ее Руссо, ничего не приукрашивая (обещался он в сочинение историю вставить, да не знаю, довелось ли).
Итак, делу об оскорблении властей, в том числе Государыни Императрицы, хода дано не было, хотя Зурин и успел покляузничать в те недолгие часы, что прошли от нашего знакомства до дуэли. Но собутыльники его то ли внимания не уделили болтовне пъяного гусара – общеизвестны хвастовство и презрение их по отношению к офицерам, имеющим несчастие служить в других родах войск, – то ли просто за бутылкой позабыли о тех словах. Однако ж, свалить на башкир или калмыков смерть ротмистра не удалось за неимением оных в Царском Селе, посему за дуэль меня подвергли заточению в крепости. (Обычно ссылка за дуэль полагалась на весьма легких условиях. Вот если бы дворянин помог крестьянину дрова рубить или пахать за того вздумал, – такого доброго человека в «честный дом» не пустили.
Но в моем случае речь шла об убийстве генеральского племянника, что осложняло дело). По прошествии нескольких недель разбирательства был удален я из гвардии и послан простым офицером в ***полк, с предписанием явиться прямо в Белогорскую крепость.
Вещи были собраны и уложены. Никитич явился с известием, что лошади готовы. С неспокойной совестию, но и без безмолвного раскаяния выехал я из Петербурга, не простясь с моими сослуживцами и не думая с ним уже когда-нибудь увидеться.
Глава II. Крепость
«Люблю Россию я, но…» (Известный русский поэт).
«Ой цветет калина в поле у ручья. Парня молодого полюбила я». (Старинная русская песня).
Дорожные размышления мои были не очень приятны. Проступок мой, по тогдашним ценам, был маловажен. Я не мог не признаться в душе, что поведение мое в трактире было глупо, и, хотя не чувствовал себя виноватым перед кем бы то ни было, сознавал, что вскорости меня могут простить, призвать вновь ко двору и отправить на постылые гвардейские вечеринки.
Все это меня мучило, но и надежд на ратные дела и возможности живот свой на благо отечества положить я не терял.
Я приближался к месту моего назначения. Вокруг меня простирались печальные пустыни, пересеченные холмами и оврагами. Все покрыто было снегом. Солнце садилось. Кибитка ехала по узкой дороге, или точнее по следу, проложенному крестьянскими санями. Вдруг ямщик стал посматривать в сторону, и наконец, сняв шапку, оборотился ко мне и сказал:
– Барин, не прикажешь ли воротиться?
– Это зачем?
– Время ненадежно: ветер слегка подымается; – вишь, как он сметает порошу.
– Что ж за беда!
– А видишь там что? (Ямщик указал кнутом на восток.)
– Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба.
– А вон – вон: это облачко.
Я увидел в самом деле на краю неба белое облачко, которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил мне, что облачко предвещало буран. Я слыхал о тамошних метелях, и знал, что целые обозы бывали ими занесены.
(Примечание издателя: далее на нескольких страницах автор рукописи повествует о буране, настигшем путников на пути в Оренбург и о том, как путники нашли прибежище на местном постоялом дворе. Так как к основной канве мемуаров описание снежной бури отношения не имеет, тем более, что литературные качества отрывка, включая приведенные три первых абзаца описания бурана, по мнению издателя, уступают колоритным картинам российской природы в романах Э.Тополя, А.Марининой и Д. Донцовой, то издатель решил сократить текст записок, исключив из него буран).
Белогорская крепость находилась в сорока верстах от Оренбурга. Дорога шла по крутому берегу Яика. Река еще не замерзала, и ее свинцовые волны грустно чернели в однообразных берегах, покрытых белым снегом. За ними простирались киргизские степи. Я погрузился в размышления, большею частию печальные. Гарнизонная жизнь много имела для меня привлекательности. Я старался вообразить себе капитана Миронова, моего будущего начальника, и представлял его не невежественным стариком, не знающим своей службы, и готовым за всякую безделицу сажать простых рекрутов под арест на хлеб и на воду, а старым и мужественным воином, прошедшем огонь и воду, настоящим богатырем русским, хозяином земель ее.
Между тем начало смеркаться. Мы ехали довольно скоро.
– Далече ли до крепости?– спросил я у своего ямщика.
– Недалече,– отвечал он. – Вон уж видна.
Я глядел во все стороны, ожидая увидеть грозные бастионы, башни и вал; но ничего не видал, кроме деревушки, окруженной бревенчатым забором. С одной стороны стояли три или четыре скирда сена, полузанесенные снегом; с другой скривившаяся мельница, с лубочными крыльями, лениво опущенными.
– Где же крепость? – спросил я с удивлением.
– Да вот она – отвечал ямщик указывая на деревушку, и с этим словом мы в нее въехали.
У ворот увидел я старую чугунную пушку; улицы были тесны и кривы; избы низки и большею частию покрыты соломою. Я велел ехать к коменданту и через минуту кибитка остановилась перед деревянным домиком, выстроенным на высоком месте, близ деревянной же церкви. Никто не встретил меня. Я пошел в сени и отворил дверь в переднюю. Старый инвалид, сидя на столе, нашивал синюю заплату на локоть зеленого мундира. Я велел ему доложить обо мне.
– Войди, батюшка, – отвечал инвалид: – наши дома.
Я вошел в чистенькую комнатку, убранную по-старинному. В углу стоял шкаф с посудой; на стене висел диплом офицерский за стеклом и в рамке; около него красовались лубочные картинки, представляющие взятие Кистрина и Очакова, также выбор невесты и погребение кота. У окна сидела старушка в телогрейке и с платком на голове. Она разматывала нитки, которые держал, распялив на руках, кривой старичок в офицерском мундире.
– Что вам угодно, батюшка? – спросила она, продолжая свое занятие.
Я отвечал, что приехал на службу и явился по долгу своему к господину капитану, и с этим словом обратился-было к кривому старичку, принимая его за коменданта; но хозяйка перебила затверженную мною речь.
– Ивана Кузмича дома нет – сказала она; – он пошел в гости к отцу Герасиму; да все равно, батюшка, я его хозяйка. Прошу любить и жаловать. Садись, батюшка.
Она кликнула девку и велела ей позвать урядника. Старичок своим одиноким глазом поглядывал на меня с любопытством.
– Смею спросить – сказал он; – вы в каком полку изволили служить?
Я удовлетворил его любопытству.
– А смею спросить – продолжал он, – зачем изволили вы перейти из гвардии в гарнизон?
Я отвечал, что такова была воля начальства.
– Чаятельно, за неприличные гвардии офицеру поступки – продолжал неутомимый вопрошатель.
– Полно врать пустяки – сказала ему капитанша: – ты видишь, молодой человек с дороги устал; ему не до тебя… (держи-ка руки прямее…) А ты, мой батюшка, – продолжала она, обращаясь ко мне – Не печалься, что тебя упекли в наше захолустье. Не ты первый, не ты последний. Стерпится, слюбится».
– В эту минуту вошел урядник, молодой и статный казак.
– Максимыч! – сказала ему капитанша. – Отведи г. офицеру квартиру, да почище.
– Слушаю, Василиса Егоровна, – отвечал урядник. – Не поместить ли его благородие к Ивану Полежаеву?
– Врешь, Максимыч, – сказала капитанша: – У Полежаева и так тесно; он же мне кум и помнит, что мы его начальники. Отведи г. офицера… как ваше имя и отчество, мой батюшка? Алексей Иванович?.. Отведи Алексея Ивановича к Семену Кузову. Он, мошенник, лошадь свою пустил ко мне в огород.
Положение, при котором жена армейского капитана заправляла всей крепостию, да к тому же не видела надобности скрывать, что руководствовалась не нуждами вверенного на попечение супруга редута, а токмо собственной корыстию да неприличествующими пристрастиями, на первый взгляд показалось мне нетерпимым, однако ж, поразмыслив, я пришел к выводу, что несчастная Василиса Егоровна отличалась от славнейшей Екатерины Великой всего лишь масштабами правления, посему сделал вид, что ничего особого не происходит.
Между тем, Василиса Егоровна продолжала:
– Ну, что, Максимыч, все ли благополучно?
– Все, славу богу, тихо, – отвечал казак; – только капрал Тарас Малыгин подрался в бане с Устиньей Негулиной за шайку горячей воды.
– Иван Игнатьич! – сказала капитанша кривому старичку. – Разбери Малыгина с Устиньей, кто прав, кто виноват. Да обоих и накажи. Ну, Максимыч, ступай себе с богом. Алексей Иваныч, Максимыч отведет вас на вашу квартиру.
Я откланялся. Урядник привел меня в избу, стоявшую на высоком берегу реки, на самом краю крепости. Половина избы занята была семьею Семена Кузова, другую отвели мне. Она состояла из одной горницы довольно опрятной, разделенной надвое перегородкой. Никитич стал в ней распоряжаться; я стал глядеть в узенькое окошко, размышляя о скудоумии и простоте нравов низшего слоя государевой опричнины – «Разбери, кто прав, кто виноват, да обоих и накажи» – как лучше можно передать состояние дикости, присущей всему безграничному краю, называемому Российской Империей. Неужто не найдется управы, способной положить конец царящему у нас беззаконию, неужто не явится сизый орел, сокол ясный, что взмахнет мечом Гидеоновым над главами сей гидры острозуброй и срубит смердящие морды, адский пламень изрыгающие. Неужто не народился еще заступник народный, – Бова Королевич или Иван Царевич, заперший бы дворян в ежевы рукавицы и правивший бы во благо державы, народа и последнего из подданных своих. Королевич, да Царевич – условия всенепременные, ибо Ивана Крестьянского Сына, да Алёшку Поповича народ наш, в мерзости властями удерживаемый, не примет ни в коем разе… Так думалось мне, пока разглядывал я мир в окошко.
Передо мною простиралась печальная степь. Наискось стояло несколько избушек; по улице бродило несколько куриц. Старуха, стоя на крыльце с корытом, кликала свиней, которые отвечали ей дружелюбным хрюканьем. И вот в какой стороне осуждены были проводить люди дни свои до скончания веков! Тоска взяла меня; я отошел от окошка и лег спать без ужина, несмотря на увещания мудрейшего Никитича, который повторял с сокрушением:
– Господи владыко! ничего кушать не изволит! Ох, как убивается по чужому горю. Знать, будет толк из дитяти, но ждут его чахотка и Сибирь…
Следующим утром я явился к комендантскому дому, у которого увидел на площадке человек двадцать стареньких инвалидов с длинными косами и в треугольных шляпах. Они выстроены были во фрунт. Впереди стоял комендант, старик бодрый и высокого росту, в колпаке и в китайчатом халате. Увидя меня, он ко мне подошел, сказал мне несколько ласковых слов и стал опять командовать. Я остановился было смотреть на учение; но он просил идти к Василисе Егоровне, обещаясь быть вслед за мною.
– А здесь – прибавил он – нечего вам смотреть.
Василиса Егоровна приняла нас запросто и радушно, и обошлась со мною как бы век была знакома. Инвалид и Палашка накрывали стол.