Тигана (страница 7)
И все время с ним был Алессан ди Тригия, с его пронзительными, рвущими сердце горестными переливами пастушеской свирели. Они вдвоем, казалось, подняли в воздух и понесли Ниери и Алдине над только что выметенным полом, превратив поверхностные движения танца в ту лаконичную ритуальную точность, которой требовал «Плач» и которой так редко удавалось добиться.
Когда они кончили, Дэвин, медленно вернувшись во дворец Сандрени с поросших кедром и кипарисом гор Тригии, где умер бог и где он снова и снова умирал каждую осень, увидел, что сын Сандре д’Астибара рыдает. Дорожки от слез размазали тщательно нарисованные тени вокруг его глаз, а это означало, как внезапно понял Дэвин, что он ни разу не плакал во время выступлений трех предыдущих трупп.
Марра, юная и нетерпимая профессиональная певица, была бы недовольна этими слезами. «Зачем нанимать дворнягу и лаять самому?» – говорила она, когда их исполнение прерывали слезы или иные проявления чувств родственников.
Дэвин не был столь суровым тогда. И тем более теперь, после того как она умерла. Он отчаянно старался не опозориться публичным проявлением горя, когда Бернет ди Корте со своей труппой проводил траурные обряды в Чертандо в знак уважения к Менико.
Дэвин также понял по жаркому взгляду обведенных размазанными темными кругами глаз, брошенному на него потомком Сандре, и по не менее выразительному взгляду толстопалого жреца Мориан – во имя Триады, почему у богов Триады такие дурные слуги! – что, хотя они только что, возможно, и получили контракт, ему лично придется завтра в этом дворце быть начеку. Надо не забыть взять с собой кинжал.
Они действительно получили этот контракт. Вторая вещь уже не играла роли, поэтому хитрый Менико и начал с «Плача». Потом Менико осторожно представил Дэвина как своего компаньона, когда сын Сандре пожелал с ним познакомиться. Оказалось, что это средний сын из трех, по имени Томассо. Единственный, хриплым голосом объяснил он, крепко сжимая руку Дэвина в своих ладонях, кто обладает музыкальным слухом и разбирается в танцах настолько, чтобы выбрать исполнителей, подходящих для такого великого события, как отпевание его отца.
Дэвин, привыкший к этому, вежливо отнял свою ладонь, мысленно поблагодарив Менико за его рожденный опытом такт: представленный как партнер, он получал некоторый иммунитет от чересчур агрессивных ухаживаний, даже со стороны вельмож. Потом его представили жрецам, и он быстро преклонил колено перед жрицей Адаона в красном.
– Благослови, сестра бога, мою сегодняшнюю песнь и мое завтрашнее пение.
Краем глаза он заметил, как жрец Мориан сжал в кулаки пухлые, унизанные кольцами пальцы опущенных рук. Он принял благословение и защиту Адаона – указательный палец жрицы нарисовал символ бога у него на лбу, – зная, что успешно погасил разгорающееся желание жреца. Когда Дэвин встал и обернулся, то заметил, как Алессан ди Тригия, стоящий позади остальных, подмигнул ему, что было рискованно в этой комнате и среди этих людей. Он подавил улыбку, но не удивление: проницательность пастуха его тревожила.
Томассо д’Астибар немедленно согласился с первой же названной Менико ценой, что подтвердило мнение о нем Дэвина, как о жалком создании, несмотря на столь славное имя и столь высокое происхождение.
Ему было бы интересно узнать, и это на шаг-другой приблизило бы его к зрелости, что сам герцог Сандре принял бы ту же цену – или вдвое большую – и точно таким же образом. Однако Дэвину еще не исполнилось и двадцати лет, а даже Менико, втрое старше его, вернувшись в гостиницу, громко проклинал себя за стаканом вина, что не назвал еще большую сумму, чем та грабительская цена, которую ему только что выплатили полностью.
Лишь пожилой и спокойный Эгано сказал, тихо выбивая дробь двумя деревянными ложками по крышке стола:
– Хватит. Не надо жадничать. Отныне мы будем получать больше. Если у тебя хватит ума, завтра оставишь в каждом из храмов десятину. Мы заработаем ее снова, с процентами, когда будут отбирать музыкантов для дней Поста.
Менико, пребывающий в очень хорошем настроении, отпустил великолепное ругательство, превзойдя самого себя, и заявил, что намеревается предложить тощее тело Эгано в качестве десятины мясистому жрецу Мориан. Эгано улыбнулся беззубой улыбкой и продолжил выбивать тихую дробь.
Вскоре после вечерней трапезы Менико приказал всем ложиться спать. Завтра им придется рано встать, чтобы подготовиться к самому важному в их жизни выступлению. Он благожелательно улыбнулся, когда Алдине увела Ниери из комнаты. Дэвин был уверен, что в эту ночь девушки лягут вместе, и подозревал, что впервые. Он пожелал им насладиться друг другом, зная, что сегодня танец волшебным образом сблизил их. И еще он знал, потому что однажды это произошло с ним самим, как такое сближение заставляет ярче вспыхнуть пламя свечей у постели поздно ночью.
Он оглянулся в поисках Катрианы, но она уже поднялась к себе. Тем не менее она быстро чмокнула его в щеку тогда, во дворце Сандрени, сразу же после мощных объятий Менико. Это было началом или могло быть началом.
Он пожелал всем спокойной ночи и поднялся в отдельную комнату: эту единственную роскошь он потребовал для себя у Менико из бюджета труппы после смерти Марры.
Он ожидал, что она ему приснится – из-за траурных обрядов, из-за неудовлетворенного желания, и потому, что она снилась ему почти каждую ночь. Вместо этого он увидел бога.
Он увидел Адаона в горах Тригии, нагого и великолепного. Увидел, как струится его кровь, когда его разрывают на части обезумевшие жрицы, подстрекаемые к преступлению своей женской сутью каждый год в это осеннее утро ради еще более истового служения своему полу. Как они рвут на куски плоть умирающего бога в служении двум богиням, которые любили его и были ему матерью, дочерью, сестрой, невестой круглый год и все годы с тех времен, когда Эанна дала имена звездам.
Они делили его между собой и любили его всегда, за исключением одного этого утра на переломе осени. Этого утра, которое должно было стать предвестником, обещанием наступления весны и окончания зимы. Этого единственного утра в горах, когда богу, который был человеком, суждено быть убитым. Растерзанным и убитым, чтобы его положили на его место, в землю. Чтобы он стал землей, в свою очередь орошенной дождем слез Эанны и горестными рыданиями нескончаемых подземных ручьев Мориан, извивающихся от неутоленного желания. Убитым, чтобы возродиться и снова быть любимым, все сильнее с каждым минувшим годом, с каждой смертью в одетых кипарисами горах. Убитым, чтобы быть оплаканным, а затем восстать, как восстает бог, как восстает человек, как поднимается пшеница на летних полях. Восстать, а затем возлечь с богинями, со своей матерью и невестой, сестрой и дочерью, с Эанной и Мориан, под солнцем и звездами, и кружащимися по небу лунами – голубой и серебряной.
Дэвин с ужасом наблюдал во сне эту первобытную сцену: женщины несутся вверх по склону горы, их длинные волосы развеваются за спиной, они гонят бога-человека к пропасти над стремниной Касаделя.
Он видел, как ветки горных деревьев и ощетинившихся колючками кустарников срывают с женщин одеяния, как они сами охотно остаются обнаженными, чтобы бежать еще быстрее, как глотают на бегу кроваво-красные ягоды сонрай, чтобы одурманить себя и подготовить к тому, что им предстоит совершить высоко над ледяными струями Касаделя.
Он видел, как бог наконец обернулся. Его огромные черные глаза были знающими и отчаянными одновременно, пока он стоял у края пропасти, словно загнанный олень, на предопределенном, заранее выбранном, исконном месте своего конца. И Дэвин видел, как женщины настигли его там, как по их телам струилась кровь, а волосы развевались по ветру, как Адаон склонил свою гордую, великолепную голову перед роком их терзающих рук, зубов и ногтей.
И там, в конце погони, Дэвин увидел, что рты женщин широко открыты, что они перекликаются друг с другом в экстазе или страдании, терзаемые неудержимым желанием, или безумием, или горечью, но во сне их крики были беззвучными. Вместо криков всю эту дикую сцену среди кедров и кипарисов на склонах гор сопровождал единственный, пронзительный звук тригийской пастушеской свирели, которая играла мелодию его детства где-то высоко и далеко.
И в самом конце, когда женщины приблизились к богу, и схватили его, и сомкнулись вокруг него у пропасти над Касаделем, Дэвин увидел, что лицо терзаемого бога было лицом Алессана.
Глава III
Еще до того, как осторожный Альберико явился из заморского Барбадиора и стал править в Астибаре, этот город, любивший называть себя «Большим пальцем, который управляет Ладонью», славился некоторым аскетизмом. В Астибаре обряды прощания с покойником никогда не проводились в присутствии усопшего, как в других восьми провинциях. Такая процедура считалась излишней, так как возбуждала слишком сильные чувства.
Им предстояло выступать в центральном дворе дворца Сандрени, а зрителей разместили на стульях и скамьях, расставленных по периметру двора, и на балконе, тянущемся вдоль внутренних комнат двух верхних этажей. В одной из этих комнат, украшенной подобающими случаю драпировками – серо-голубыми с черным, – лежало тело Сандре д’Астибара. На его веки положили монеты для уплаты безымянному привратнику у последних врат Мориан, в руки положили немного еды, а ноги обули в башмаки, поскольку никто из живых не знал, как долог последний путь к богине.
Позднее Сандре должны были вынести во двор, чтобы все желающие из города и дистрады, кто не побоится запоминающих взоров барбадиорских наемников, несущих караул снаружи, могли пройти цепочкой мимо его гроба и бросить серебристо-голубые листья олив в хрустальную вазу, уже стоящую на постаменте во дворе.
Обыкновенных граждан – ткачей, ремесленников, лавочников, крестьян, матросов, слуг, мелких торговцев – должны были пропустить во дворец позднее. Сейчас снаружи доносились их голоса: они собрались, чтобы послушать музыку обряда отпевания старого герцога. А пока что во дворе образовалась самая необычайная смесь мелкого и высшего дворянства и богатого купечества, какую Дэвину когда-либо доводилось видеть в одном месте.
Вся знать астибарской дистрады прибыла из своих загородных поместий на Праздник Виноградной Лозы. А приехав в город, они не могли пропустить обряд прощания с Сандре, пусть даже многие или большинство из них страстно ненавидели его во время правления, а отцы или деды некоторых даже покупали яд или нанимали убийц лет тридцать назад в надежде увидеть этот обряд намного раньше.
Двое жрецов и жрица Адаона уже сидели на своих местах. У них был такой спокойный и торжественный вид, какой обычно бывает у всех священников, словно они причастны к тайне, сообща охраняемой ими от простых смертных.
Артисты Менико ожидали в маленькой комнатке, выходящей окнами во двор, которую Томассо приказал отвести для них. Там было накрыто обычное угощение, а кое-что далеко выходило за рамки обычного. Дэвин, например, не помнил, чтобы где-нибудь музыкантам подавали голубое вино. Это был экстравагантный жест. Тем не менее он не соблазнился: было еще слишком рано и он чересчур нервничал. Чтобы успокоиться, Дэвин подошел к Эгано, который, как обычно, лениво барабанил по столешнице.
Эгано поднял глаза и улыбнулся.
– Это просто выступление, – произнес он со своим мягким пришепетыванием. – Делаем то же, что и всегда. Делаем музыку. И движемся дальше.
Дэвин кивнул и выдавил из себя ответную улыбку. В горле у него было сухо. Он подошел к столам, и один из двух ожидающих приказаний слуг поспешно налил ему воды в хрустальный с золотом бокал, который стоил дороже всего, чем владел Дэвин в этом мире. Через несколько мгновений Менико подал знак, и они вышли во двор.
Начали танцовщицы под звуки укрытых от взоров струнных и свирелей. Без певцов. Пока.
Если Алдине и Ниери и зажигали свечи любви прошлой ночью, это никак не проявилось в то утро, а если и проявилось, то лишь в сосредоточенности и напряженности их согласованных движений.