Прости, но я скучаю (страница 2)
Она прошептала что-то с дерева, и снизу тоже донесся шепот. Она всем телом повернулась к стволу дерева и потянулась в темноте за невидимой веткой, как будто точно зная, где ее нащупать. Тут Маккензи поняла, насколько привычен для сестры этот путь бегства.
– По-моему, ты зря уходишь, – быстро сказала Маккензи.
Таня преувеличенно глубоко вздохнула.
– Маме бы не понравилось, что ты шляешься с каким-то парнем, с которым едва знакома.
Это подействовало. Таня изменила направление, влезла обратно в окно, перебралась через комод и спрыгнула на пол перед Маккензи. Она приземлилась беззвучно, как будто была тенью, а не человеком. Если бы Маккензи попыталась сделать то же самое, она перебудила бы весь дом, и все бы кинулись смотреть, что случилось: то ли дерево рухнуло на крышу, то ли началось землетрясение.
– А ты откуда знаешь? – Равнодушие Тани как рукой сняло.
Маккензи поняла, что одержала верх. Однако она вовсе не собиралась брать верх: ей просто хотелось, чтобы ее взяли с собой. Взяли не из-за ее шантажа и не из чувства долга, а из желания, чтобы она была с ними. Она уставилась на сестру полными слез глазами, решая, как поступить. Нужно ли сказать о том, что она прочитала в почте сестры? О бешеных деньгах, которые, как она знала, лежали в Таниной сумочке? О том, что точно знает, куда идет Таня и с кем встречается?
– Ниоткуда, – наконец произнесла Маккензи, рассматривая свои ногти на ногах, покрытые фиолетовым лаком.
– А почему тогда сказала?
– Просто догадка.
– Ты что, догадалась, что я ухожу с едва знакомым парнем?
– Ты всегда якшаешься с едва знакомыми парнями. Ты всегда уходишь с кем ни попадя, а меня никогда с собой не берешь. – Она не хотела, чтобы они позвали ее с собой из жалости, но, может быть, именно на это и надо было давить.
Таня успокоилась. На ее лице снова отразилась скука. Ни сочувствия, ни заботы.
– В другой раз, Маккензи.
Таня снова забралась на комод и выскользнула из окна в темноту, и это был последний раз, когда Маккензи видела ее в реальной жизни.
После этого она появлялась в снах Маккензи почти каждую ночь, а иногда начинала материализовываться где-то на заднем плане в многолюдных местах и выглядела такой же призрачной и бестелесной, как в ночь своего исчезновения. Но едва Маккензи поворачивала голову, сестра растворялась в воздухе.
Сунна и Бретт
С таким же успехом могла взорваться плита. Или ванна из квартиры сверху провалиться сквозь потолок и вместе с голым соседом рухнуть на обеденный стол. Или курица, которую они ели, – ожить и с кудахтаньем выбежать за дверь. Именно такой была их ссора – неправдоподобной. Сюрреалистичной. Беспрецедентной. Они и не представляли, что с ними может такое случиться – и это действительно случилось как будто само по себе, а не по их воле. Они ужинали вместе – и вдруг оказалось, что они орут друг на друга, потом крики перешли в визг. Кто начал? Кто разозлился первой? И почему? Ни одна не могла вспомнить, что было потом. Воплям положили конец два слова, по одному с каждой стороны. Бретт назвала Сунну завистницей, а Сунна назвала Бретт фальшивкой, и хотя им случалось обзывать друг друга гораздо худшими словами, чем сказанные в пылу ссоры, именно эти прогремели в воздухе, как выстрелы. Как говорится, правда глаза колет.
Возможно, после этой ссоры они бы расстались навсегда, но дело происходило дома у Бретт, а Сунна, выбежав прочь, забыла куртку. Куртка была не бог весть что, но все же куртка, а январь в Торонто – дело нешуточное. В тот день Сунна была достаточно зла, чтобы не заметить, что вернулась домой без куртки, но на следующее утро ей пришлось звонить и кротко договариваться, когда можно забрать одежку. «Когда тебе будет удобно? Извини, что я так выскочила. Мне очень жаль, правда…»
Сунна не чувствовала себя виноватой и не собиралась просить прощения: извинения вырвались из ее рта так, как будто ее голосовыми связками управлял кто-то другой. Она понимала, что снова открывает дверь, которую с облегчением захлопнула.
Конечно, Бретт ничего не оставалось, кроме как извиниться в ответ.
– Понимаю – мне тоже жаль. Я перешла грань…
И Сунна возненавидела себя за свои следующие слова и за жалобный и умоляющий голос, которым она их произнесла:
– Может быть, забудем, а, пожалуйста? Типа все это. Я хочу, чтобы мы оставались подругами.
– Да. Я тоже. – Голос Бретт звучал искренне, но Бретт была хорошей актрисой.
А потом они еще долго разговаривали по телефону, и Сунна знала, они обе думают об одном и том же.
«Интересно, как взрослые обрывают дружбу?»
Сунна и Бретт дружили более десяти лет. Они служили друг другу единственной поддержкой в бесчисленных передрягах и разочарованиях. Они вместе учились, вместе работали, вместе жили. У них была общая история. Зачем обрывать дружбу, которой можно было только позавидовать? Это просто неблагодарность!
Но в тот день Сунна пришла к Бретт, они обнялись и стали говорить, как они счастливы, что не потеряли друг друга, и Сунна даже прослезилась и подумала: «Я что, говорю искренне? Наверняка! Я даже плачу…»
Она забрала куртку, попрощалась и, закрыв за собой дверь, почувствовала себя немного лучше. Все в порядке. Их дружбе далеко не конец.
Это настроение опасливого оптимизма сохранялось у нее всю дорогу до станции Оссингтон. Там она вошла в вагон метро и уныло уселась под огромным баннером с надписью: «Инициатива 30–35-летних: будущее Торонто в надежных руках!» На нем красовалось сияющее фото никого иного, как ее закадычной подруги Бретт. Самое известное и перспективное золотое VIP-дитя. Образец для всех, кто хотя бы на секунду моложе нее, источник вдохновения для всех остальных. Плакат обращался к Сунне, говоря ей: «Посмотри на эту женщину. Посмотри на себя. Дружба врозь».
Но они нарушили естественный ход вещей. Из-за дурацкой куртки. Они снова были «подругами», и теперь встречались за кофе каждую неделю, потому что не знали, как взрослые обрывают дружбу.
В их отношениях едва теплилась жизнь. Встречи за кофе были мучительными: Сунна вежливо расспрашивала о последних кампаниях Бретт, о спонсорстве и выступлениях. Бретт, в свою очередь, наклонялась через стол, понижала голос, делала озабоченное лицо и говорила с Сунной так же, как она говорила со своей огромной аудиторией в Инстаграме.
– Сунна, – говорила Бретт, наморщив лоб, как будто старалась как можно тщательнее подобрать каждое слово, – я знаю, что твоя работа приносит тебе деньги, но приносит ли она удовлетворение? Пребываешь ли ты в БЖЗ?
В этом была беда Бретт. Она не могла перестать работать на публику даже в самой обыденной беседе. Она всегда была в образе, всегда – Бретт Жаклин Залещук, создательница империи социальных сетей «Благоприятная жизненная зона». Всегда готовая помочь простым смертным в их жалких попытках походить на нее. Сунна ненавидела это, но во имя «дружбы» натянуто улыбалась и уверяла Бретт, что она неизменно пребывает в БЖЗ, – заявление, от которого ей хотелось выплеснуть горячий кофе прямо в собственную физиономию.
Иногда подруги вспоминали колледж; временами одна делилась чем-то тяжелым или грустным, а другая ее утешала; обе помнили, что их отношения, пусть напряженные и искаженные, дороги каждой, и никуда они друг от друга не денутся. Как родственницы.
В конце каждой встречи, повинуясь какому-то странному взаимному порыву вежливости, одна из них говорила: «Увидимся на следующей неделе?» И они назначали очередную встречу.
Сегодня Сунна пришла первой и потягивала черный кофе, заняв последний свободный столик в маленькой кофейне, совмещенной с коктейль-баром, на Мьючуал-стрит. Бретт опаздывала: пятнадцать минут, двадцать. Сунна почувствовала раздражение. Так похоже на Бретт: наверняка забыла или сочла, что у нее есть дела поважнее. В следующий раз Сунна обязательно отчитает ее. Это будет полезно, чтобы с территории осторожности и вежливости вернуться на знакомую почву: Сунна всегда говорила то, что думала.
Но следующего раза не было. Бретт не позвонила, чтобы объяснить, почему не пришла, или хоть как-то извиниться. Она вообще не позвонила. Их встречи за кофе прекратились, и несколько недель спустя Сунна заметила, что Бретт отписалась от нее в Инстаграме.
Определенность как будто должна была обрадовать Сунну. Но чувства не выбирают, так же как не выбирают родственников.
Последняя воля и завещание Ребекки Финли
Ларри
Ларри Финли не имел права продавать дом на Монреаль-стрит, но и жить в нем тоже не мог. В завещании так и сказано: «Завещаю Ларри Финли свой дом при условии, что он: а) не продаст его; б) не будет слушать в нем музыку, написанную после 1952 года; в) не станет его красить; г) не посадит цветы во дворе перед домом; д) не станет подниматься на чердак и никому не позволит подниматься на чердак; е) …»
Завещание продолжалось в том же духе: почти полный алфавит странных, в основном ничем не обоснованных правил.
По мнению Ларри, это была глупость. Если он не сможет слушать в доме свою любимую музыку, он не сможет в него переехать. И вообще, если дом нельзя продать, нельзя в нем жить, если в нем есть запретные места, а предписаний больше, чем в церкви, что хорошего в таком наследстве? Поначалу казалось, что получить бесплатный дом – здорово, но теперь это его просто бесило.
По дороге от адвоката Ларри зашел в продуктовый магазин, чтобы купить картофельные дольки. Он всегда так поступал, если хотел взбодриться. На это было две причины: во-первых, он любил картофельные дольки, а во-вторых, ему нравилась по-матерински заботливая кассирша, которая, как по волшебству, всегда оказывалась на месте, когда ему нужны были бодрящие дольки.
– Привет, Ларри. Как будете платить? – Эндж всегда улыбалась ему так, словно была рада его видеть, словно ждала его и опасалась, что он не придет. И ему казалось, что, приходя в магазин, он уже совершает доброе дело. Он чувствовал то же самое по отношению к ней и всегда хотел сказать ей об этом. – Наличными?
– Привет, Эндж, – ответил он, нащупывая в кармане кошелек. – Да, наличными.
– Ларри, у вас все в порядке?
– Да, просто… немного… не в духе. Извините. Я сегодня унаследовал дом.
Эндж фыркнула.
– Вот ведь ужас какой.
– Да нет, дом-то хороший. Славный. Знаете, такой большой на Монреаль-стрит? С башенкой наверху? Вообще-то из него хотели сделать исторический памятник или что-то в этом роде. Он принадлежал моей тетке, а она придумала кучу… необоснованных запретов. Она была… – Он сделал страдальческое лицо.
– Понятно, – кивнула Эндж. – Ну, если захотите избавиться от обузы…
Ларри рассмеялся. Он понимал, как это звучит. Она всегда умела заставить его услышать самого себя.
– Спасибо, Эндж. Буду иметь вас в виду.
Кто-то поставил коробку с хлопьями на ленту конвейера у его локтя, и Ларри обернулся. Там стояла женщина и осторожно выкладывала продукты из перекинутой через руку корзины на прилавок, как будто собирала головоломку. У нее были маленькие, близко посаженные карие глаза и доходившие до подбородка вьющиеся волосы, выкрашенные в ярко-голубой цвет – цвет пятицентовых леденцов в форме кита. Ее лицо было сплошь украшено крошечными серебряными обручами и заклепками, на ногах – армейские ботинки. Она была прекрасна. Подняв глаза, она поймала взгляд Ларри.
– Похоже, вы часто здесь бываете, – сказала она и улыбнулась Эндж.
Ларри знал, что ему не пристало смотреть на красивых людей, потому что сам он таковым не был. Он был худ, но худоба эта была следствием потребления фаст-фуда и быстрого обмена веществ, а не результатом занятий спортом и протеиновых коктейлей. У него были следы от прыщей, козлиная бородка и видная невооруженным глазом склонность к панк-року 1980–1990-х годов. Он все еще носил кошелек на цепочке. Ему было сорок три.
Ему не следовало смотреть, но он все равно смотрел – даже, как он сам понимал, пялился – и наконец отвел глаза и издал нервный смешок, прозвучавший, увы, как пронзительный взвизг.