Лучшие рассказы (страница 18)

Страница 18

Чувства обостряются в лунном свете; я все еще слышал шум океана, но теперь, поверх него, я мог слышать, как набегает и разбивается о берег каждая волна; я слышал, как плещутся люди-лягушки; со дна залива до меня доносился шепот утопленников; я слышал, как поскрипывают заросшие водорослями мачты давно затонувших кораблей.

Обоняние тоже обостряется. Алюминиевый сайдинг был человеком, а в толстяке текла нечеловеческая кровь.

Что до фигуры в шелках…

Когда я был в человеческом обличье, я слышал только запах ее духов. Теперь поверх этого запаха я чуял какой-то другой, более легкий. Запах распада, разлагающегося мяса и гниющей плоти.

Шелка затрепетали. Она приближалась ко мне. И в руке у нее был нож.

– Мадам Иезекииль! – Мой голос звучал хрипло и грубо. Скоро я и такого лишусь. Я не понимал, что происходит, но луна поднималась все выше и выше, теряя свой янтарный цвет и заполняя мой мозг своим бледным светом.

– Мадам Иезекииль!

– Ты заслужил смерть, – сказала она голосом холодным и низким. – Хотя бы за одно то, что ты сделал с моими картами. С моей старой колодой.

– Я не умру, – сказал я. – «Даже тот, кто сердцем чист и ночь проводит за чтеньем молитв». Помните?

– Дерьмо собачье, – сказала она. – Тебе известен самый старый способ снять проклятие оборотня?

– Нет.

Огонь в костре сделался ярче; он горел зеленым пламенем подводного мира, зеленым пламенем медленно колышущихся водорослей; зеленым пламенем изумрудов.

– Нужно дождаться, пока оборотень примет человеческий облик, через месяц после трансформации; потом взять жертвенный нож и убить его. Вот и все.

Я попытался бежать, но стоявший сзади бармен схватил меня за руки и вывернул запястья. Серебристое лезвие сверкнуло в лунном свете. Мадам Иезекииль улыбнулась.

И чиркнула мне по горлу.

Кровь брызнула и потекла. А потом замедлилась и остановилась…

Пульсирующая боль в лобной части головы, и что-то давит на позвоночник. На меня, как нечего делать, накатывает трансформация, а из ночи надвигается красная стена.

Я чувствую, как звезды растворяются в океане, далеком, пузырящемся и соленом, мои пальцы покалывает иголками, кожу обжигают языки пламени, глаза мои светятся, как топазы, а во рту я ощущаю вкус ночи.

В ледяном воздухе мое дыхание клубами поднималось вверх.

Я вдруг зарычал, глубоким, низким рыком, ощущая снег под передними лапами.

Потом, попятившись, замер – и прыгнул.

В окружавшем меня воздухе, как туман, повис запах гнили. Высоко в прыжке я словно помедлил, и что-то лопнуло, как мыльный пузырь…

Я оказался глубоко на дне, во тьме моря, стоя на четырех лапах на скользкой скале у входа в крепость, высеченную из огромных камней. Камни отсвечивали бледным, мерцающим во тьме светом; легкая люминесценция, словно на стрелках часов.

Облачко черной крови вырвалось из моей шеи.

Она стояла передо мной, у входа. Теперь она была шести или, может, семи футов роста. На костях ее скелета были остатки плоти, рваной и обглоданной, а шелка оказались водорослями, колыхавшимися в холодной воде, в этой дремлющей без снов пучине. Они скрывали ее лицо, как многослойная зеленая вуаль.

Лицевая поверхность ее рук и плоть, что свисала с ребер, были покрыты моллюсками.

Я чувствовал себя словно раздавленным. Я не мог больше думать.

Она двинулась ко мне. Водоросли, окружавшие ее голову, сильнее заколыхались. Лицо у нее было похоже на еду из суши-бара, которую не хочется есть: присоски, и шипы, и колышущиеся стебли актинии; но отчего-то я знал, что она улыбается.

Я оттолкнулся задними лапами. Мы сошлись там, в пучине, и мы боролись. Было очень холодно и очень темно. Я сомкнул челюсти на ее лице и почувствовал, как что-то хрустнуло и порвалось.

Это был почти поцелуй, там, в бездонной глубине…

Я мягко приземлился на снег, а в зубах у меня был шелковый шарф. Над землей кружили другие шарфы, но мадам Иезекииль не было видно.

Серебряный нож лежал в снегу на земле. Я стоял на четырех лапах и ждал, мокрый до костей. Отряхнулся, и далеко от меня разлетелись брызги морской воды. Я слышал, как она шипела и пузырилась, попав в огонь.

Голова кружилась, и не было сил. Я глубоко-глубоко вздохнул.

Внизу, очень далеко, в заливе, я увидел людей-лягушек, качавшихся на волнах, словно мертвые; это длилось несколько секунд, а потом они закружились и прыгнули, и один за другим исчезли под водой.

Кто-то завопил. Это был бармен с лисьими волосами, пучеглазый торговец алюминиевым сайдингом. Он смотрел в ночное небо, на проплывавшие по нему и закрывавшие звезды тучи, и вопил. В его крике были гнев и разочарование, и это меня напугало.

Он поднял нож, пальцами стряхнул с рукоятки снег и вытер с лезвия кровь о свое пальто. И посмотрел на меня. Он плакал.

– Скотина, что ты с ней сделал?

Я мог бы сказать ему, что ничего ей не сделал и она все еще там, на страже, в глубинах океана, но я не мог говорить, а мог лишь рычать, и скулить, и выть.

Он продолжал плакать. От него разило безумием и тоской. Он поднял нож и бросился на меня, а я отступил в сторону.

Некоторые не могут приспособиться даже к незначительным переменам. Бармен пронесся мимо – и упал с утеса, в ничто, в пустоту.

В лунном свете кровь кажется черной, не красной, а следы, что он оставил в том месте, откуда упал, и ударился, и покатился, были черными и темно-серыми. Когда наконец он замер на льду у изножья утеса, из моря появилась рука и утянула его, с мучительной медлительностью, во тьму глубин.

Кто-то поскреб мне затылок. Это было приятно.

– Чем она была? Просто картинкой, олицетворением богов Пучины, сэр. Фантом, призрак, если хотите, присланный из бесконечных глубин, чтобы ускорить конец мира.

Я ощетинился.

– Нет, теперь все закончилось – на время. Вы ее растерзали, сэр. А ритуал – особая вещь. Трое из нас должны стоять вместе и произносить священные имена, в то время как будет литься невинная кровь, орошая землю у наших ног.

Я посмотрел на толстяка и протяжно завыл. Он сонно похлопал меня по загривку.

– Понятно, что она не любит вас, мой мальчик. В материальном смысле слова она едва ли существует в этом измерении.

Снег снова пошел. Костер начал затухать.

– Ваша сегодняшняя трансформация, должен признать, неожиданная – прямой результат того же небесного расклада и лунных сил, превративших сегодняшнюю ночь в чудесную ночь, в ночь, что вернула из Пучины моих старых друзей…

Он продолжал говорить своим низким голосом, и, возможно, рассказывал важные вещи. Но я никогда о том не узнаю, потому что во мне взыграл аппетит, и от сказанного остались лишь тени смыслов; меня больше не интересовали ни море, ни скалы, ни этот толстяк.

В лесу за лугом я заприметил оленей: я чуял их запах в зимнем ночном воздухе.

А я ведь очень проголодался.

Когда пришел в себя ранним утром следующего дня, я был гол, а возле, на снегу, лежал наполовину съеденный олень. По его глазу ползла муха, а язык вывалился из мертвого рта, и вид был забавный и жалостный, как на карикатуре в газете.

В том месте, где у него вспорот живот, снег окрасился во флюоресцентно-красный цвет.

Мои лицо и грудь были в липком кровавом месиве. А расцарапанное горло саднило и жгло; но к следующему полнолунию это пройдет.

Откуда-то издалека светило солнце, маленькое и желтое, зато небо было синим и безоблачным, а ветра не было совсем. До меня доносился рокот моря.

Мне было холодно, и я был гол, окровавлен и одинок. Как хорошо, подумал я, что такое случается в самом начале со всеми. А у меня бывает только раз в месяц.

Я смертельно устал, но должен был держаться, пока не найду пустой сарай или пещеру, где мог бы пару недель отлежаться.

Низко пролетел ястреб, и что-то свисало из его когтей. На мгновение он завис надо мной, и к моим ногам упал маленький серый кальмар. Ястреб улетел, а кальмар лежал неподвижно, со всеми своими присосками.

Я воспринял его как предзнаменование, но хорошее или дурное – не знал, да мне это было и не важно; я повернулся спиной к морю и призрачному Иннсмуту и двинулся вперед, к огням большого города.

Не спрашивай Джека

Никто не знал, откуда игрушка взялась, кому из предков или дальних родичей принадлежала, прежде чем ее отдали в детскую.

Это была резная шкатулка, расписанная красным и золотым. Нет сомнений, она привлекала внимание и, во всяком случае так считали взрослые, возможно, представляла ценность как предмет старины. К сожалению, замок проржавел, а ключ потерялся, и выпустить Джека не представлялось возможным. И все же шкатулка была замечательная, тяжелая, резная и с позолотой.

Дети с ней не играли. Она лежала на самом дне старого деревянного ящика с игрушками, такого же старого и огромного, как пиратский сундук с сокровищами. Джек-в-табакерке был погребен под куклами и паровозиками, клоунами и бумажными звездами, и магическими фокусами, и сломанными марионетками с безнадежно запутанными нитями, в нарядных платьях (вот обрывки старинного подвенечного платья, а вот сплющенный временем черный цилиндр), украшенных бижутерией; с треснувшими обручами и елочными макушками, с лошадками на палочке. Подо всем этим и лежала шкатулка.

Дети с ней не играли. Оставшись наверху одни, они перешептывались. В пасмурную погоду, когда ветер завывал в трубе, а дождь барабанил по крыше и по карнизам с шумом бежала вода, они рассказывали друг другу истории о Джеке, хоть никогда его и не видели. Один утверждал, что Джек – злой волшебник, помещенный в коробку в наказание за преступления, слишком ужасные, чтобы о них рассказывать; другой (я уверен, это была одна из девочек) склонялся к мысли, что шкатулка на самом деле – ящик Пандоры, и Джек сидит там для того, чтобы не дать плохим вещам снова выйти наружу. Они даже не прикасались к шкатулке, но время от времени кому-то из взрослых вдруг случалось вспомнить старого доброго Джека-в-табакерке и, достав из ящика, водрузить шкатулку на каминную полку, вот тогда, набравшись храбрости и выждав немного, дети снова прятали ее на самое дно.

Дети не играли с Джеком-в-табакерке. А когда они выросли и разъехались из большого дома, старую детскую заперли, и о ней почти позабыли.

Хотя на самом деле было не так. Дети всю жизнь помнили, как поодиночке, в синем лунном свете, босиком поднимались в детскую. Это было сродни лунатизму: беззвучные шаги по деревянным ступеням и затертому ковру. Они вспоминали, как открывали драгоценный ящик, как, перерыв кукол и одежду, доставали из него шкатулку.

Когда мальчик или девочка касался замочка, крышка откидывалась, медленно, как восходит солнце, и тогда начинала играть музыка и появлялся Джек. Он не выскакивал из табакерки, потому что у него не было пружинки, но медленно и неотвратимо поднимался и манил ребенка, чтобы тот наклонился к нему, и улыбался.

И тогда, в лунном сиянии, он говорил им вещи, которые они не могли ни запомнить, ни позабыть.

Старший мальчик погиб на войне. Младший, когда родители умерли, унаследовал дом, однако тот у него отобрали, так как однажды ночью его нашли в подвале с тряпьем, парафином и спичками: он собирался сжечь большой дом до тла. Его отвезли в дурку, и возможно, он все еще там.

Другие дети, то есть когда-то девочки, а теперь женщины, все как одна отказались вернуться в дом, в котором выросли; окна в доме закрыли ставнями, а на двери повесили огромные замки, и сестры приезжали сюда так же редко, как навещали могилу старшего брата и то существо, что некогда было их младшим братом, а точнее сказать, никогда.