Непростые истории 5. Тайны ночных улиц (страница 25)

Страница 25

Застарелая неприязнь между имохар и белла не исчезла и по сей день, и моё желание общаться на равных и с теми, и с другими не нравилось никому. Однажды, когда я вернулся с рынка, где беседовал с двумя торговцами, туарегами из благородных, мой знакомый белла, Исмаил, перехватил меня у входа в городок и пригласил к своему костру. Он развёл огонь прямо в песке на самой окраине городка – подальше от шума и грязи. Вечерело, глиняные низкие домики, слепленные в длинную гряду, медленно погружались в густую темноту. Заходящее солнце бросало рыжие лучи на их плоские крыши, расчерчивало чёрными тенями истоптанный песок. Исмаил подождал, пока я присяду рядом с костром, демонстративно поднял с подбородка на нос нижний край выцветшего зеленого тюрбана, скрыв от меня своё лицо – словно бы не признавая во мне своего6.

Я спросил, не огорчен ли он чем-нибудь, и он в ответ задал вопрос, вправду ли я ходил разговаривать с торговцами из Тимимуна? Я подтвердил, и тогда Исмаил заметил:

– Зачем ты разговариваешь с имохар? Ты же мой друг. Не ходи к ним. Имохар тебе не скажут правды, никогда. Аллах знает, какой лжи могут наговорить имохар!

Я не ответил, лишь вздохнул, виновато развёл руками. Исмаил покачал головой и принялся раскладывать посуду для чайной церемонии. Мне уже не раз доводилось пить чай с туарегами, но я никогда не уставал наблюдать за неторопливым и сложным процессом его приготовления. Здесь чай, обязательно зелёный, не заваривают, а варят на углях в маленьком чайничке вместе с сахаром, а потом переливают много раз в стакан и обратно, взбивая густую пену. Большой чайник с водой уже грелся на костре, а Исмаил достал маленький, пузатый, тоже жестяной и закопченный, и высыпал туда добрую пригоршню чая.

Я смотрел на его сгорбленную фигуру, замотанную в просторные грязно-жёлтые одежды. У него были чёрные узкие ладони, которые жизнь в пустыне разукрасила густой сеткой трещин – когда я впервые поздоровался с ним за руку, я поразился, насколько его кожа напоминает кору дерева.

– Эти торговцы из Тимимуна, они издевались над нами всю весну, предлагая смехотворно низкие цены за наших коз. Словно знали, что будет засуха. А сейчас многие готовы продать хоть за сколько – а они не берут, говорят, скоро вы попросите забрать их даром. Тощие животные, которые вот-вот падут. Здесь уже не осталось никакого корма для скота, ничего, – полились привычные уже моему слуху жалобы.

– Слушай, – сказал вдруг Исмаил, посмотрев на меня внимательно. – А те, кто тебя сюда заслал – они не могли бы нам чем-то помочь? Они могли бы сделать колонку. Мы устали доставать воду вручную из пересыхающей дыры.

Было неловко, что, видя столь бедственное положение этих людей, я фактически ничем не мог им помочь, а лишь изучал их, как редкий, почти исчезающий вид. Я попытался, как мог, объяснить ему, что университет – это не благотворительная организация, что они занимаются только исследованиями, а не помощью.

Исмаила не волновали проблемы антропологии и этнографии. Поняв, что не получит с меня ничего толкового, он разочарованно махнул рукой и отвернул свое тёмное, изъеденное глубокими бороздами лицо к костру.

Я стыдливо отвёл взгляд к горизонту, где стайка босоногих мальчишек бегала вдоль улицы, то прячась в тени, то выскакивая тёмными силуэтами на фоне неба. Приглядевшись, я увидел, что они тащили за ноги тушу какого-то животного, овцы или козы. Потом развели поодаль костёр и затолкали тушу прямо в огонь. Рядом вертелись собаки. Тощие, остромордые дворняжки, далёкие родичи высоко ценимой на Западе туарегской борзой азавак, – я их часто видел слоняющимися по улицам или валяющимися в тени акаций. Отдаленный лай собак смешивался с голосами мальчишек.

– Что они делают? – с любопытством спросил я, радуясь, что нашлась другая тема для разговора.

– Они? Кормят собак. Падаль – плохое мясо, годится только на корм собакам.

Я знал, что мусульманин никогда не будет есть животное, не зарезанное по всем правилам, даже если оно умерло не от болезни, а от голода. Даже если сам голодает.

– А зачем они кладут его в костёр?

– Чтоб собаки не озверели. Ты знаешь, собак нельзя кормить сырым мясом, они запомнят его вкус.

Чайник уже закипел и разбрызгивал шипящие капли на угли. Исмаил прихватил его тряпочкой, снял с костра и залил кипятком заварку в маленьком чайничке. Также неторопливо раскрыл мешок с сахаром, зачерпнул почти полный гранёный стакан, высыпал в чайничек. Затем чайничек отправился прямиком в золу, где чаю предстояло долго томиться, вывариваясь на медленном огне.

– Я слышал одну историю, – сказал Исмаил, разглаживая ладонью песок и расставляя на получившейся площадке стаканы. – Как раз про собак и этих твоих «благородных».

Я был категорически не согласен с определением двух захожих имохар как «моих», но препираться со стариком не было смысла. Куда интереснее послушать рассказ.

***

В те времена, когда французы ушли из Сахары, и государство Мали объявило независимость, один амахар кочевал между Тимбукту и Тимиявином, а с ним – его дети, семьи его детей и его рабы, его скот – верблюды и овцы. Была у этого амахара собака, жёлтая тонконогая борзая с острой мордой, к которой он относился не так, как все прочие мусульмане относятся к собакам: известно ведь, это животное – нечистое. Туареги позволяют собакам охранять их стада и бросают им объедки со своего стола, и не более того. А этот амахар так любил свою собаку, что впускал её в свою палатку, гладил и обнимал за шею, и казалось, собака ему дороже собственных внуков. И кормил он её сырым мясом.

Каждый день он брал собаку, ружьё и отправлялся далеко от палаток, чтоб поймать тушканчика, зайца, или, если повезёт, маленькую антилопу. Он выслеживал и убивал дичь только для своей собаки, никогда ничего не приносил домой, даже если добыча была разрешённой мусульманским законом.

Когда туареги подняли восстание, не желая подчиняться новоявленным правителям, выходцам из чернокожих племён, сыновья амахара взяли ружья и ушли в горы – и за это жандармы убили всех его верблюдов и овец. А сам он, едва завидев машины жандармов, убежал и спрятался в пустыне, и потому избежал ареста. Когда он вернулся домой – нашёл своих верблюдов и своих овец, лежащих мёртвыми: мухи ползали по их ранам, и собаки лизали залитый кровью песок. Невестки амахара кинулись к нему, рыдая, хватали за края его одежд и восклицали: «У нас больше нет молока, не будет сыра и масла. Что будут есть наши дети? Что нам, кормить твоих внуков сухим хлебом, давать им финики, растолчённые с простой водой?» Но он отстранил их, закрыл тагельмустом своё лицо и ответил: «Что вы спрашиваете у меня? Спросите у своих мужей – это они лишили вас молока, а меня – моего богатства». Так он сказал, а затем взял большой нож и подошел к трупу овцы вместе со своей любимой собакой, неотлучно крутившейся рядом.

– Вот тебе мясо, моя хорошая собака, – говорил он, отрезая куски от падали. – Вот много мяса, теперь нам не придётся целыми днями ходить по пустыне, чтоб поймать жалкого тушканчика или черепаху.

Прошло время, от трупов ничего не осталось пригодного для еды даже собаке. Снова отправился хозяин со своей любимицей в пустыню, надеясь подстрелить что-нибудь съестное. Но они ничего не нашли: повстанцы, спускавшиеся в долину с гор, съели всю живность раньше них. Да и опасно было ходить по пустыне с ружьём: приходилось прятаться от малийских жандармов, а повстанцы, заметив его, спрашивали: «Ведь ты отец Али? Ты отец Ассалима? Почему ты ходишь здесь один, с ружьем и собакой, и не хочешь воевать с нами? Иди с нами в горы, ты еще не так стар, можешь охотиться – можешь и воевать!» А этот амахар не хотел воевать. Однажды он бросил ружьё и убежал, спасаясь от жандармов.

На следующий день он не пошел в пустыню за едой для собаки: у него больше не было ружья, а в пустыне стало слишком опасно.

Он лежал перед своей палаткой, неподалеку его рабыня готовила еду, а её маленькие дети играли в песке. Собака амахара, проголодавшись, принялась крутиться вокруг. Она поскуливала и лизала руку своего хозяина.

– Дай собаке поесть, – приказал амахар своей рабыне.

Женщина, привыкшая во всем подчиняться, взяла кусок хлеба, бросила его собаке, как ни переворачивалось все в её душе от кощунства такого поступка. Собака подбежала, понюхала, посмотрела укоризненным взглядом и есть не стала, она привыкла есть мясо.

– Она не будет есть хлеб, дай ей мясо.

«Где я возьму мясо, у меня нет мяса», – подумала рабыня, но не осмелилась вслух возразить, только опустила глаза.

– Дай собаке поесть, – повторил амахар и выразительно посмотрел на младшего ребёнка рабыни, который ещё ходить не умел.

Та задрожала, не понимая его мысли, но предчувствуя нехорошее. Но что она могла сказать? И все так же молча стояла, опустив глаза.

Собака завиляла хвостом, не отводя голодных глаз от хозяина. Он ничего не видел, кроме этих глаз. Дети его рабыни смотрели глазами не менее голодными, но амахар этого не замечал – его ничего не волновало, кроме собаки.

Тут ребёнок, слишком маленький, чтоб понимать опасность, подполз к куску хлеба, брошенному на землю, и подобрал его. Тогда хозяин разъярился, вскочил на ноги, зажав в руке острый нож, схватил младенца и рассёк ему грудь. Собака, почуяв кровь, тотчас прыгнула, вцепилась зубами в истошно кричавшего ребёнка и убежала прочь. Несчастная мать кинулась было за ней, но не догнала. Ноги у неё подкосились, она бессильно упала на песок, рыдала, царапала щеки, сорвала платок с головы и выдергивала пряди волос. Амахар промолчал, глядя, как она корчится, вытер нож о сброшенный платок – и ушел в палатку.

Когда наступила ночь, женщина взяла второго ребёнка, тихонько выскользнула из своей хижины и побежала в деревню неподалёку, где стояли малийские солдаты. Она рассказала им, где лагерь амахара, заявила, что он – отец повстанцев, скрывающихся в горах, и что он помогает им, когда они спускаются в долину в поисках еды.

Утром малийские солдаты взяли оружие и пошли в лагерь, туда, куда указала рабыня. Они убили всех лиц мужского пола, носящих тагельмуст7, не различая, были они свободными или рабами. А женщинам и детям приказали уходить из страны.

Только сам амахар спасся: он гулял со своей собакой в зарослях акаций, и, когда услышал выстрелы и крики из лагеря, побежал прочь, в пустыню.

С собой у него была только фляга воды.

«Больше мне нечего делать: пойду в горы искать своих сыновей, с ними я уцелею».

Если бы он был праведным и милосердным человеком, Аллах указал бы ему путь, да! Но у него сердце было, как у собаки, которую он так любил, и из-за собаки он сбился с пути, когда та погналась за тушканчиком и увела за собой хозяина в совсем другом направлении. Тушканчика она не поймала.

День шел амахар со своей собакой по пустыне, ночь шел. Когда взошло солнце следующего дня, во фляжке закончилась вода, а вокруг не было никаких следов повстанцев. Наконец, утомленный, амахар прислонился к скале, дававшей тень от нестерпимо палившего солнца. Собака ходила кругами, заглядывая ему в лицо.

Дай мне мяса.

Амахар смахнул с лица муху, пившую пот, потряс головой. «Как, солнце и жажда довели меня до того, что мне уже чудится: собака заговорила!» Он приподнялся, вгляделся в собачьи глаза, сверкающие голодным блеском.

Дай мне мяса, я хочу есть.

Амахар вскочил на ноги, так резко, что в глазах потемнело – он уже ослабел от жажды. Когда пелена перед глазами рассеялась, первое, что он увидел, было два собачьих глаза. Испугался амахар.

– Кыш, пошла прочь! У меня нет для тебя еды, – крикнул он охрипшим голосом и замахнулся на собаку.

Дай мне крови, я хочу пить, – услышал он голос.

Смертельно побледнел амахар, вцепился непослушными пальцами в рукоять ножа, висевшего на поясе. Но было поздно: собака, оскалившись, прыгнула на него и перегрызла горло.

***

Неподалёку от тех мест жил в своем лагере богатый амахар. И вот, в один вечер, он зарезал козлёнка, чтоб отпраздновать рождение сына: заколол, как положено, прочитав благословение и восславив Аллаха, и спустил кровь на песок.

[6] Мужчины туарегов носят специальное покрывало, называющееся «тагельмуст», которым традиция предписывает закрывать рот и нос перед чужаками, или в знак уважения перед старшими и женщинами, или чтоб скрыть свои чувства. Изначально строгое правило закрывать лицо существовало только у имохар, но прочие касты также переняли эту манеру, вероятно, желая уподобиться «благородным».
[7] Тагельмуст мужчины туарегов начинают носить с наступлением половой зрелости, примерно в пятнадцать-шестнадцать лет.