Виноватых бьют (страница 6)

Страница 6

Сколько жизни было в ней когда-то, подумал Жарков, такая справная, и всё-таки молодая, несмотря на тяжёлое слоистое лицо, и полное отсутствие сейчас той прежней жизни, вместо которой теперь вымученный взгляд, опущенные веки, губы тонкие и злые, красные-красные щёки.

– Вы Жарков, – не спросила – убедилась; пошла за ним без разрешения, словно имела право.

Она имела право.

Махнул – присаживайтесь, типа, а женщина уже села и не думала, как там и что. Из чашки ещё выходил слабый, едва живой пар. Кофе не предложил и сам не притронулся. Так и сидел, ждал, будет говорить или как.

– Я жена Чапаева, – обозначила на всякий случай, будто Жарков не понял. Они виделись не раз, и та всегда прикрывала бедолагу. Ничего не знаю, где-то пропадает, врала хорошо и правильно, – а Чапа сидел в ванной, ни живой ни какой, и знал, что заберут. Забирали и забирали. Она всегда ждала, а теперь вот – не дождалась.

Не хотела приходить, но пришла. У неё ребёнок маленький, только-только, и забот – перекрестишься, но решила: надо. Нельзя иначе. Жарков слушал, она говорила. Всё, как должно, хоть и не стоило.

– Чапаев не виноват, сами знаете. Я желаю вам сдохнуть точно так же. И чем быстрее…

Оборвалась: понятно без слов. Наверное, могла бы хоть одну слезинку пустить, но не дождёшься. Только ровно держала мятый двойной подбородок и проклинала – по-настоящему и про себя.

Сколько раз он слышал это «не виноват». Чаще – только «не люблю», но последнее вслух не произносят, может быть, только единожды, когда уже ничего не осталось, когда ясно и понятно, что на самом деле – виноват, только ты и виноват, во всём и сразу. И наказание – обязательно последует, ведь Бог, как известно, не фраер, мелочиться не будет, воздаст сполна и ещё прибережёт на чёрный день, чтобы окончательно убедить любого и каждого в своём безусловном существовании.

Не виноват.

Каждый первый и второй, ни одного, кто бы сам признался. Любое зло – оправданно, любое добро – несправедливо и полно сомнений. А правильно ли, а нужно ли, а может, зря? «Все преступления совершаются из стремления стать счастливым». Ну, так и скажи, твою же голову. Хочу быть счастливым, потому и ворую. Счастья хочется, потому и убил.

И тот, и другой – без вины виноватый, по беспределу. Только он, Жарков, виноват. И за то, что кольцевал, и за то, что доставлял и задерживал, и вообще за то, что был и появлялся как всегда не вовремя на широком, но скором воровском ли, каком-то другом пути.

Да, убил, да, выстрелил. Получилось так. Основания нашлись, закон позволил, никаких нарушений.

– Не виноват, – повторила, – вы его специально. Вам и отвечать. А я деньги на похороны занимала, пока тут. Да будьте вы…

Опять не договорила, опять понятно было. Жарков не знал, что сказать. Он водил рукой по столу, туда-сюда. Липкий стол с разводами. Тряпка нужна, убраться нужно.

Потом женщина встала. Некрасиво, еле-еле. Застегнула звучную молнию до самой шеи, шарфом укуталась. Жарков тоже встал, поправил воротник рубашки. Сальный-сальный воротник, свитерок пахучий.

– Тварь ты, Жарков, – перешла наконец-то на «ты». – Но спасибо. Не дождалась бы его, надоело. А теперь и ждать не нужно. Только помнить.

Она ушла и больше не приходила.

Жарков стоял на месте, пока не заскрипел старый щелистый пол.

Приехал Лёха – дежурный следак, швырнул шапку, та больно ударилась кокардой о металлический сейф. Прозвенело, разлилось.

– Нет, ну нельзя же так, – громыхал Степнов. – Отправили меня на порез. Приезжаю, а там ложный вызов. Сначала надо разобраться, наверное, а потом уж…

– Не ори, – попросил Жарков, – башка трещит.

– Не ори. А я не ору. Чего я, ору, что ли? Я спокойно объясняю, что всё меня доконало в этой ментуре.

– Так увольняйся, – предложил.

– Увольняйся. Легко тебе говорить. А куда мне идти, я ничего больше не умею.

Налил в стакан кипячёную воду. Выпил почти залпом, не дрогнул. И снова зарядил: про службу, про что-то там и снова про службу.

– Надо было тебя слушать тогда. Как пришёл только.

– Надо было, – не отрицал Жарков.

В любой правде так много стыда, что не хватает мужества принять свободу. Лёха говорил и заговаривался, не задумываясь особо, не отвечая в принципе за слова – лишь бы вызвать хоть какое-то понимание, спрятаться за отчаяньем. Так зачастую переобувается жулик после признательных показаний, уходит позорно в отказ.

Они делили кабинет на двоих. Вообще Жарков раньше сидел один, но пришлось переехать. Служебную обитель лучшего оперативника превратили в архив с бесстыдными томами нераскрытых дел. Вездесущая пыль и запах пожилой бумаги наверняка скрывали правду, и, как всегда, разгадка лежала на поверхности, на первой или второй странице списанного материала, прекращённого за сроками давности.

– Ладно, – сдался Лёха, – пойду.

Иди, конечно, подумал оперативник, нужен ты мне в моём же кабинете. Без тебя как-то служил, и ничего. Он скоро достал раскладушку и, уткнувшись в старый засаленный матрас, отключился. Никому не хотелось (слу)жить, но каждый почему-то (слу)жил.

Чужая женщина

Позвонила дочка и спросила шёпотом, но с предъявой:

– Ну ты чего, где? Она дома, приходи давай.

Жарков метнулся, будто ужаленный. Долетел за двадцать минут, ни одного красного не словил. Можно было взять чего-нибудь, не с пустыми же руками, но решил – пусть лучше без всего, так вроде по-настоящему.

Лиза открыла дверь и махнула. Проходи уже, долго ты, ну в самом деле.

Он стоял, словно не родной. Разувался медленно, лишь бы не натоптать. Грязевая жижа сочилась на чистый пол. Пахло по-домашнему, и внутри сжималась в кулак последняя надежда.

– Папа пришёл, – закричала во весь голос Лиза, – мама, смотри.

Мама не вышла и не посмотрела. Дочка развела руками, а потом кивнула: иди, поговори, учить что ли нужно.

– Привет, – сказал, и сел за кухонный стол, – как дела?

Жена говорить не собиралась, но ответила зачем-то, что всё более-менее, и спросила: сам как живёшь?

Гоша улыбнулся: стараюсь, куда деваться. С вами лучше, конечно, чего уж тут.

Чай не предложила; он и не хотел. Шинковала капусту, взрывалась на сковороде поджарка, тепло разливалась томатная паста.

– Пришёл зачем? Лизу не дам, у неё контрольная.

– Да я это, – не знал, как сказать, – так просто, решил вот.

– А, – бросила жена, – понятно.

И лицо своё не показывала. Жарков заглядывал, она сторонилась.

– Я тут подумал… Может, мы это, попробуем опять?

Она порезала палец, сунула в рот. Жарков с места не тронулся. Опять не вовремя. Кровь не останавливалась, бледная капуста с красным отпечатком ждала дальнейшей участи на разделочной доске.

Заглянула Лиза – как бы невзначай, полезла в холодильник за чем-то наверняка вкусным и сладким. Мать рявкнула, что сначала нормальный ужин, а потом всё остальное.

– Папа с нами будет?

Ответа не дождались. Сковородка дрыгала, огонь ласкал твёрдое чугунное днище. Ему вдруг так захотелось этих домашних щей с ржаным хлебом…

– Ты сама-то как считаешь?

Она никак не считала. Может быть, и думала, но сейчас не хотела. Всё-таки посмотрела, всё-таки разглядел её – прежнюю, родную, свою.

– Я подала заявление на развод. Обычно месяц дают. Попробую, может, быстрее получится.

Он встал и вышел. Дочке ничего не сказал, даже не попрощался.

На светофоре достал таблетки. Тронулся, поехал. Не успел. Пока никого нет рядом, можно быть собой. От себя ничего не скроешь. Себя не спрячешь, притворишься, да и только. Гоша притворился – и оставшийся участок дороги проехал вполне спокойно.

Все там будем рано или поздно. Лишь бы не забыл про тебя ответственный за смерть, не вынудил на долгую однобокую жизнь.

На городском кладбище никто его не ждал и видеть, скорее всего, не хотел. Встал поодаль, как посторонний, как будто сюда обычно высылают приглашение, а он припёрся нежданно, негаданно, чтобы окончательно испортить – всем им, неживым, но местным – настроение.

Тут и там, казалось, будто на зацикленном кадре, мелькали, повторяясь, одинаковые сотрудники. Им-то чего здесь делать. Выглаженные кители, начищенные ботинки. Не разобрал, кто есть кто, лишь величина звёзд на погонах указывала: этот – из управы, тот – из райотдела. Офицеры держали в руках гвоздики под цвет лампасов, нелепо тянули к груди подбородки.

Шёл медленно и степенно, и все смотрели на него. Сам Жарков никого не видел, и только считал количество шагов. На двадцать каком-то споткнулся, заскользил, удержался.

– Я не виноват, – пошевелил едва заметно губами, но все услышали и оставили Жаркова в покое.

Только Чапа, как живой, пялился с фотографии и говорил: «Ну так вот получилось. Сука ты, Жарков, чего уж теперь».

В тишине различил: скрипят ветки деревьев. Всегда казалось, что на кладбищах обязательно гремит вороний крик, но сегодня кричали только голые сонные тополя.

Не различал, куда идёт, и шёл, пока не услышал:

– Гош, ты чего, ты как вообще?

– Нормально, – ответил и посмотрел на Иваныча, – нормально, пойду присяду.

Иваныч пошёл с ним. Нашли поваленный ствол немого тополя. Жарков рухнул и спрятал голову в широченных своих ладонях.

– А ты чего тут?

– А у меня тут отец, – показал Иваныч куда-то в сторону, – хожу вот иногда, редко, но хожу.

Очнулась голова и сказала: вот и я, давно не виделись. Жало внутри и снаружи, тошнота подкралась. Гоша достал таблетки, проглотил сразу две и сказал:

– Не спрашивай, так надо.

Иваныч и не собирался, он понимал. Но всё равно посоветовал:

– Сходил бы ты в больницу, мало ли что. Такая работа, сам знаешь. Постоянный стресс.

– Ага, не говори.

– Постоянные, сука, нагрузки, – продолжал. – Я вообще не представляю, как ты ещё… – не договорил Иваныч.

– Уже, – понял Жарков, – но схожу, наверное. Надо сходить.

– Сходи-сходи, обязательно.

Ответил «угу» так, чтобы добрый Иваныч отвязался, наконец, и дал побыть одному.

Достал из внутреннего кармана пуховика чекушку. Всё своё ношу с собой, а большего не нужно. Сорвал крышку и присосался к горлышку.

Бабий декабрь, сучья зима. Шибануть бы морозу, да хорошенько, по лицу, чтоб до крови и в крошево, а не это всё: сопливый дождь и морось молочная, первый снег прошёл, а второй не собирался.

Занюхал по обычаю рукавом и выдохнул лёгким паром. Затопило в груди, расцвело перед глазами.

Он сидел в окружении уютных могил, где белым по чёрному значились имена и цифры, где у подножий краснели свежие венки и траурные ленты переливались золотом и серебром.

Опять припал к бутылке, раз, и два, и ещё один – контрольный.

– Проходи, конечно. Да не разувайся, всё равно мыть. Ну, если только. Ну да, можно здесь.

Жарков не стеснялся и прямиком прошёл в кухню. Квартиру он хорошо помнил: захаживал часто, любил недолго.

Она ела конфеты, Жарков просто пил. После первой рюмки сразу же подготовил вторую, и сказал: раздевайся.

Она так давно не была по-настоящему с мужчиной (работа не считается), что не пришлось делать ничего особенного. Жарков тоже хотел; тем более – выпил. И вот уже были в одной кровати, точнее, на одном диване, полураздетые, полуголые, и любили, как будто раньше никогда не. Отдышаться не могла; он вообще отвернулся и лежал, как раненый, вздыхая, словно от боли.

– Всё нормально? – спросил, как пришёл в себя.

Трезвый и здоровый – живи не хочу.

– Всё нормально, – ответила, и улыбнулась, и потянулась опять, но Жарков приподнялся и сказал, что хочет пить.

– Подожди, – попросила, – и он подождал.

Всё повторилось ещё быстрее, чем прежде. Всё прошло.

Он сначала выпил, а потом запил, и снова плюхнулся рядом, укрыв одним одеялом её и себя.

Прижался – прижалась. Так-то лучше.