Проклятие Че Гевары (страница 9)
Вспышка обессилела его окончательно. Мы готовы были разорвать несчастного Пачунгу за это, за те силы, которые он отнял у командира из-за своей слабости. Хотя каждый из нас готов был плакать рядом с ним. Также, за слезы, Фернандо отчитывал и Адриасолу. Тот вместе с Мануэлем снова пробовал пить мочу. А вслед за ними и Чино. Их вырвало буро-зеленой слизью, а потом все трое начали мучиться от дикой боли в животе. Они стонали и корчились на камнях, и Давид не выдержал и заплакал. Это было в конце августа, за пару дней до гибели Хоакина и Тани, и всего их отряда. Тогда нам казалось, что хуже быть уже не может… Даже Фернандо называл эти дни «черными». Но мы, следуя за высотометром, еще не испили чашу до дна. Тогда еще были живы Коко и Мигель, и еще не сбежал Антонио… Девятый круг ада был еще впереди…
Когда неудержимо стремишься к пределу, то рано или поздно его настигаешь. И вот мы, подавленные, сидели у подножья скалы в молчании и тишине, разбавляемой лишь стонами Чино и доктора, которые были совсем плохи. Мы сидели там, словно жалкие осколки толстых линз близорукого Чино, втоптанные в камни. Последние наши надежды разбились об эту проклятую стену…
Чино, маленький перуанец, за два предыдущих дня превратился для нас в настоящую обузу. Из-за него мы так медлили и топтались на месте. Мы не могли из-за Чино идти быстро. И из-за других… Больных и раненых… Но из-за Чино стало совсем худо… Маленький, с какой-то по-мальчишески восторженной душой, с добродушным, открытым лицом учителя, и глаза в узких прорезях век, увеличенных толстенными стеклами, все время улыбались. Он был слаб физически, поход почти изначально был не для него… Он очень страдал, но старался не быть в отряде обузой. Не помню, чтобы он хоть раз с кем-нибудь ссорился… От голода под конец он совсем исхудал, весь как-то сжался, скукожился… Как подросток… А в глаза ему невозможно было смотреть. Толстенные линзы увеличивали нескончаемую муку и мольбу, и этот, увеличенный очками немой крик души невозможно было вынести… Он стал совсем плох еще накануне, то и дело начинал бормотать себе что-то под нос: что-то про Лиму, повстанцев, что он поведет их на штурм, потом про какую-то девочку. Он все время твердил ее имя: Анхелика, Анхелика. Точно призывал на помощь своего ангела-хранителя… Фернандо говорил, что у перуанца есть дочка. Он поддерживал его как мог, как каждого из нас… И вот Чино споткнулся о камень, уронил очки и по инерции, в полубредовом состоянии, наступил на оправу. Линзы лопнули – одна рассыпалась вдребезги, а вторая покрылась сетью трещин. Так он и брел, придерживая рукой поломанную оправу с одной, безнадежно истрескавшейся линзой. Он стал совершенно беспомощен, наш доблестный вьетконговский генерал. Так мы в шутку дразнили Чино, когда у нас еще были силы шутить. Это Фернандо прозвал его «вьетконговцем». Вслед за радио. Когда Пеладо, угодив вместе с Французом в плен, после допросов и пыток согласился нарисовать портреты партизан, все радиостанции передали, что в отряде Фернандо есть вьетконговские советники. Чино был перуанцем, но у него были китайские корни. А Пеладо был хорошим художником. Думаю, если бы он увидел нас там, у подножья той дьявольской скалы, он бы не захотел рисовать нас. Я назвал бы эту картину «Голгофа». Только мне тоже не хотелось бы смотреть на эту картину…
VIII
Она и так у меня перед глазами. Каждый день, каждую бессонную ночь я мазок за мазком восстанавливаю полотно…
В сельве – неестественная тишина. Ни щебета птиц, ни звуков, издаваемых зверьем – обычного гама живых джунглей. Лишь мертвенная, неестественная тишина, как дыхание неотступно преследующей смерти. Во время перехода, под звон котелков и шарканье подошв, она была не так настойчива, но всей своей жутью наваливалась на привале. Казалось, что мы наяву видим кошмарный сон, и сельва вокруг нас – это вакуум, пустота, ничто. Также было и там, под скалой.
И вдруг пустоту разрывает человеческий голос. «Сегодня у нас юбилей! – вдруг произносит Фернандо. Он на миг подавил в себе непрекращающийся приступ астмы и сквозь сипенье и хрип сумел произнести это. Но как! Голос его величав, полон эмоций и жизни. Мы превратились в слух, мы впитываем его слова каждой клеточкой наших обезвоженных, обезжиренных, обезжизненных тел.
«Сегодня у нас праздник – ровно одиннадцать месяцев начала похода, – продолжает он, и вдруг… заглушив подступивший приступ удушья, он улыбнулся своей неземной, лучистой улыбкой, и произнес: «Конечно, Рождество мы справлять не будем…» Всегда в самую трудную минуту он извлекал сверкающие на солнце шутки и они озаряли наше беспросветное настоящее. Откуда он брал их? Там, где он их черпал, нас ожидала лишь каменистая пыль и иссохшая пустота…
Раздался смех. Да, да! Мне показалось это чудом. Кто-то даже смеялся. Конечно же, Ньято. Многие улыбнулись…
– Но какое же Рождество без подарков… – продолжал командир. – Мы сами себе должны его сделать…
Смех умолк. Все будто почувствовали, что он и не думал шутить. И тут Фернандо произнес, тихо, но твердо: «Нам надо на нее взобраться…».
Он выглядел хуже всех: косматый, с густой бородой, порыжевшей от солнца, он полулежал, прислоненный к скале. Руки его, красивые, благородные руки с бледными кистями, к которым не приставал загар, с удлинёнными пальцами аристократа или пианиста, обессилено лежали, раскинувшись, на земле – будто беспомощные, никчемные на суше крылья альбатроса, и была видна черная грязь, забившаяся под его нестриженые ногти.
«Нам надо туда взобраться…» – как заклинание, как молитву, твердил он. Но можно ли было взобраться выше? Так думал каждый из нас. Высотометр командира показывал самую высокую точку за все одиннадцать месяцев. 2290 метров… Это было одно из его любимых занятий, он по нескольку раз на день замерял высоту, словно бы досадуя на то, что мы еще слишком низко… Вот и сейчас я все время думаю: может быть, в этом была истинная цель нашего похода. Может быть, он искал высшую точку? Ту, где перестает действовать сила притяжения и руки уже ни к чему? И, наконец, можно расправить крылья?
И каждый день мы карабкались все выше и выше… Полторы тясячи, 1600. Отчетливо помню, как в Пикачо, перед тем, как Коко, Мануэль и Марио попали в засаду, его высотометр показывал две тысячи метров… А мне казалось, мы спускаемся в ад. В полубреду, обессиленные, похожие на скелеты в лохмотьях, как в жутком, непрерывном сне, мы карабкались по каменистой, непролазной и пустой сельве. Даже птичьего щебета я не помню. Ядовито-зеленые, с жирным отблеском листьев, дремучие заросли джунглей казались хищной утробой, что все глубже засасывает нас в себя. И ни звука вокруг, только одуряющий звон подвешенных к рюкзакам котелков, стоны больных и раненых и сипящее, хватавшее воздух дыхание командира…
Уже которую неделю повторялось одно и то же: во время перехода, преодолевая нескончаемую боль в ногах, муторный голод и жажду, ты карабкался и ступал лишь с одной навязчивой мыслью – привал, привал, когда же привал. И цеплялся взглядом за рюкзак впереди идущего. И нескончаемый перезвон железной посуды, словно пытка «музыкальной шкатулкой», неустанной пилой ходил по взвинченным нервам.
Как только объявлялся привал, мы валились с ног, и лежали, как трупы, не в силах пошевелиться. Бессчетное количество раз я говорил себе – может быть, бормотал вслух, бессвязно, как умалишенный, распухшим, не слушающимся языком, растрескавшимися губами – ни за что, никогда не поднимусь снова… Не смогу. Но голос Фернандо – стальной и непреклонный – назначал заступающих в патруль, и названные подымались. Будто восставали из мертвых. Он сам так не раз шутил, когда мы на волосок от гибели, избегали засады и смерти от солдатских пуль: «Мы снова воскресли. Можете звать меня Лазарем». Но мы его звали Фернандо. Таков был приказ. После того, как Француза и аргентинца Пеладо взяли в плен… Француз на допросах сознался, что нами руководит Рамон и кто скрывается за этим прозвищем, и по всем радиостанциям передали об этом… Фернандо… Таков был приказ, а других приказов не поступало… до сих пор…
IX
Когда приходило время выступать, голос Фернандо, словно серебряная труба, звучал откуда-то сверху, звал за собой.
А тогда, у подножия адской скалы, казалось, и серебра не осталось в его голосе, вернее оно потускнело до неуловимости, и никто из нас уже не мог его расслышать. На его форме – когда-то оливковой, а теперь выцветшей, посеревшей от грязи – не осталось пуговиц, и было видно, как тяжело вздымается, с сипеньем и хрипами, его изможденная, обтянутая бледной, истончившейся кожей грудная клетка. «Это невозможно», – отозвался Аларкон. И это говорил он, «железный» рубщик, наш неутомимый мачетеро, который, когда остальные валились с ног, падали в обморок, плечом к плечу с Инти и Тамайо мог часами, как заведенный, прокладывать путь для отряда в непроходимых зарослях сельвы. Тот, который вынес с поля боя Коко Передо, весь в крови – своей и Коко, доблестного Роберто, и несший теперь в себе его пулю… Но для каждого человека есть свой предел. Так думал каждый из нас в те дни – все, кроме одного. Кроме Фернандо. Шкала его высотометра, словно издеваясь, застыла на отметке «2290 метров». «Нам надо… влезть… на нее», – произнес он в очередной раз, с трудом. Воздух с шумом, как из кузнечных мехов, выходил из него после каждого слова. Никто не пошевелился. И тогда он поднялся. Мне никогда не забыть этот взгляд… Взгляд его зеленых лучистых глаз, которым он обвел нас. А потом он начал карабкаться. И только ожесточенные сипение и хрипы из его груди оглашали обезумевшую тишину. Мы словно остолбенели, наблюдая, как он возносится все выше вверх по скале, как болтается на ремне за спиной его карабин «М-1», как цепляются за неуловимые глазу выступы его ступни в абарках – мокасинах из шкуры козленка, перетянутых проволокой, и из них торчит верхняя – синяя пара его шерстяных носков, под которой были еще две – коричневые и в полоску. Абарки Ньято сшил для командира, когда, почти месяц назад, он потерял ботинки во время переправы через Рио-Гранде и, чтобы не сбить ноги, Фернандо пришлось надевать и запасные носки, все три пары. Так он и делал на каждом привале – вначале коричневые, потом в черную полоску, и, наконец, синие. Хотя вскоре они стали практически одного цвета…
Оцепенение продолжалось еще несколько минут, и все это время Фернандо карабкался. Вот он, пластаясь, добрался уже до середины, вот его пальцы подтягивают хрипящее, но не издающее ни стонов, ни криков тело все выше и выше…
И тогда Инти с каким-то звериным ревом, как на ягуара, кинулся на стену и полез следом. За ним, один за другим – остальные. До сих пор не могу объяснить себе, как мы взобрались на эту скалу. Я карабкался в полубреду, как во сне. Что нас тянуло вверх, словно незримый страховочный фол? Его взгляд оттуда, сверху…