Обыкновенная история (страница 5)

Страница 5

– Двести процентов, нет – двести пятьдесят, наверное.

– Экая жалость.

– И не говори…

Не успел я попрощаться с дядей Колей, как сразу же замечтался, представив себе начинающий рыжеть лес с вечнозелёными вкраплениями хвойника, и там, под каждой под сосной – они родимые, со ржавыми сопливыми шляпками и налипшими к ним прошлогодними иголками!

«– Слушай, а может быть зря я вот так категорично? – подумалось мне. – Все-таки сезон, маслята, а то, когда теперь в следующий раз придется выбраться? -

Взвесив мысленно в одной руке лукошко с крепкими душистыми маслятами, а в другой папку с незаконченным отчетом, я окончательно понял, что корзинка с маслятами существенно перевешивает. – Ну да ладно, гулять так гулять, где наша ни пропадала.»

На следующее утро мой внедорожник уже вовсю отмеривал километры по Владимирскому тракту. И вот немного за полдень, уставший, покрытый изжелта-серой коростой Паджерик на всех парах вырулил во двор моего сирого дома.

Не успел я заглушить мотор, как из – за березовой поленницы выскочил, словно черт из табакерки, дядя Коля и, с ужасом на лице, встал на моем крыльце, подперев своей ледащей спиной входную дверь.

– Стой, не надо тебе туда. Нехорошо там сейчас, Санек, неладно…

– Скажешь тоже, мне дома всегда хорошо, тем более с такой дороги.

– Да? А с чего это ты тут вообще, а? – обиженно вставил руки в бока дядя Коля. – Сам сказал же вчерась, что не приедешь.

– Считай, что я тебя обманул.

Устав препираться, я аккуратно отодвинул дядю Колю и вошел в дом. И сразу же застыл, усиленно хлопая ресницами, ввиду открывшейся моему взору эпической картины.

На столе, на лавке, на полу – всюду рядами стояли аккумуляторы, один больше другого, аккумуляторы были от легковушек, от ЗИЛов и КамАЗов. Мне показалось даже, что я узнал один агрегат от «Белоруси», что принадлежал Михалычу из соседней Темьяни.

Стоит ли говорить, что остаток того дня, а также весь день следующий, дяде Коле было невыносимо стыдно, как никогда, стыдно…

Режиссер

В областном драматическом театре на часах пробило девять. Несмотря на раннее время, единственный алтарь храма областной Мельпомены не пустует. По сцене бродят и позевывая бросают в зал реплики не совсем еще проснувшиеся и «отошедшие от вчера» актеры «в штатском», что пытаются из последних остатков сил давать Чеховскую «Чайку». На дверях снаружи зала висит табличка – «Тихо идет, репетиция».

В первом ряду, елозя, словно под ним не кресло, а муравейник, сидит, судя по всему, сам режиссер – полный нескладный человечек с перекошенным, давно не бритым лицом. В мокрых от возбуждения ладонях у него зажат пластиковый стаканчик с давно остывшим кофе, который ему с полчаса назад на цыпочках принесла ассистент.

Наконец режиссер, не выдержав, вскакивает и обрушивает свое раздражение на актрису, играющую Ирину Николаевну Аркадину.

– Евгений Сергеич, кто из нас с Машей моложавее? – передразнивает он ее. – Ну чего вы так приступили к бедному Евгению Сергеевичу, словно бандит с ножом – кошелек или жизнь? Не напористо, а утомленно надо такие вопросы задавать, нехотя даже. Учтите, Вы хоть и потрёпанная, но все-таки еще красавица, известная актриса, уставшая от внимания светская львица. Уж попробуйте как-нибудь представить себе такое. И спрашиваете вы его, для проформы, из учтивости как бы позволяя ему собой восхищаться. Давайте все сначала.

Ирина Николаевна Аркадина вспыхивает, отчего ее бледное одутловатое лицо делается в разы симпатичней и свежее, и начинает от печки.

– Станем рядом. Вам двадцать два года, а мне почти вдвое, – обращается Аркадина к исполнительнице роли Маши, потом ищет глазами актёра, играющего доктора Дорна. – Евгений Сергеич, кто из нас моложавее?

– Вы, конечно, – хмуро отвечает он ей, не сводя алчущего взгляда с бутылки Ессентуков, почивающей в руках ассистента режиссера.

– Вот-с…. а почему? Потому что я работаю, я чувствую…, – тараторит Аркадина, как бы стремясь поскорее уйти, как можно дальше, от той треклятой сцены, где ее постигло фиаско.

– И куда вы так торопитесь, милочка, у вас дома что, дети голодные ждут, утюг оставили включенным? – никак не успокаивается режиссер. – Вы дайте по мне такой энергетический залп, так окатите, чтобы меня проняло, чтобы с чувством, с толком, с расстановкой.

Аркадина, втянув выступившие было слезы, обратно в глазницы, уже степенно продолжает.

– … Я…я, значит, чувствую. … Я постоянно в суете, а вы сидите все на одном месте, не живете…

Несмотря на все старание выпрыгивающей из водолазки Аркадиной, режиссер все равно остается недовольным. Он кривит рот и наконец срывает свое недовольство на осветителе.

– Ну что вы мне все светите на ноги, – взрывается он, – Вся сцена происходит там, наверху, а не в партере. И вообще приглушите свет пока. Не на что там еще смотреть. Потом, потом сможете прибавить. Не сейчас. Ясно вам там?

На какое-то время режиссер затихает, в зале слышно только действие, происходящее на сцене.

Но спустя пять минут он снова не выдерживает.

– Стоп, стоп. Ну где, где ваша небрежность, где эта, как ее, холодная снисходительность, – замотав головой кидается он на Аркадину, которая тем временем дискутирует с управляющим имением своего брата насчет того, чтобы тот выделил ей выездных лошадей.

– Что я вижу! Вы как будто заискиваете перед Шамраевым: «О, дайте, дайте мне лошадок, ну что вам стоит, дяденька». Тьфу. Можно со стороны подумать, что вы никому не известная актрисулька, а он какой-нибудь промышленник с мировым именем. И вы у него просите, даже не знаю, что просите – пароход, по меньшей мере. Вы звезда и, ко всему прочему, сестра его хозяина. И вам надо ехать в город. Вы персона, а он так, не пойми что. И вам плевать, где он раздобудет для этого лошадей. Пусть хоть сам в тарантас впрягается. Все ясно?

Аркадина, кусая, чтобы только не расплакаться, губу, кивает.

– Еще раз. Поехали.

Шамраев набрав побольше воздуха в легкие рычит. – …Гм… Это великолепно, но на чем же вы поедете, многоуважаемая? На каких лошадях, позвольте вас спросить?

– На каких? Почем я знаю – на каких! – нарочито медленно цедит слова Аркадина, высокомерно пожимая плечами.

– Ну что это…. Ну что вы там совсем уснули, любезная, что ли? Живее, живее произносите свою реплику, – возмущается, заламывая руки, режиссер. – Иначе так мы до завтра будем из-за вас репетировать.

До конца прогона он еще раз десять одергивает ее – то она встала не там, то смотрит не туда, то ее образ недостаточно рельефен, то чересчур экспрессивен.

Аркадина, втянув в голову в плечи, покорно со всем соглашается и начинает сначала.

К двум часам пополудни репетиция худо-бедно заканчивается.

– Завтра в восемь, прошу не опаздывать! – машет труппе режиссёр и оборачивается к Аркадиной. Сейчас он выглядит гораздо менее воинственно, чем еще каких-нибудь пять минут тому назад. Выражение глаз у него смущенно и где-то даже застенчиво.

– Какие планы на остаток дня, рыбка? – вкрадчиво начинает он. – Предлагаю отобедать в кафе под бокальчик игристого, потом мы прогуляемся с тобой по бульвару, а вечером я, увы, занят, у меня футбол.

– Отнюдь. После кафе мы пройдемся по магазинам, моему вечернему платью требуются новые босоножки. – парирует Аркадина, – А вечером у нас ужин с Петрушевскими. И не зови меня так пошло-вульгарно – рыбка, сколько раз можно тебе уже повторять.

– А как же мой футбол, полуфинал, рыб…? – осекается он.

– Полуфинал рыб, почем я знаю? – высокомерно пожимает плечами Аркадина. – Никак, судя по всему.

– Это еще почему?

– Потому, что я так решила. А для особо сообразительных поясню. Петрушевский работает, если ты не забыл еще, в департаменте культуры, а жена его председательствует в комиссии по распределению грантов для творческих коллективов. Это так, к слову. А еще я на вечер столик уже заказала, и, самое главное, босоножки присмотрела. Полуфинал твой, кстати, никуда от тебя не убежит. В записи посмотришь, это даже лучше – без валидола обойдешься. И еще, оденься ты уж как-нибудь поприличней, ей Богу. Галстук хотя бы надень.

– Тот, что в синюю полоску? – обреченно уточняет режиссер.

– Еще чего. Нет хуже моветона чем синий галстук в совокупности с серым вельветовым костюмом. Коричневый в горошек, разумеется. Да и побрейся ты в конце концов, позорище, а то мне уже перед народом неловко, что у меня такой затрапезный муж.

Режиссер молчит и, отстраненно смотря в потолок, улыбается. Мысленно он уже пребывает на завтрашней репетиции: «Ничего – ничего, уж там-то он покажет этой зарвавшейся курице, кто в доме хозяин» …

Твой он что ли

Предновогодний вечер упал на город и погрузил его в праздничную суету. Смешались в одну гигантскую суматошную кучу люди и их железные кони. Вот и рядом с магазинчиком, плавно переходящим в стихийный рынок, царит невероятное оживление. Пока одни изо всех сил делают деньги, другие, не с меньшим остервенением, их расходуют. Граждане, не жалея наличных и безнала, лихорадочно совершают последние в уходящем году приобретения: «-Эй, ну сколько уже можно нюхать цитрусовые? Все у них тут одинаково спелое и непременно абхазское; – Денег не хватает? Так отваливай – нечего задерживать очередь. – А чего это ты встал тут, хвост у нас тааам вон…».

Да уж, Время нынче-деньги.

Впрочем, те, у которых деньги, в отличие от времени, закончились, тоже никуда не делись. Эти господа (нет, скорее тогда уж, товарищи), усиливая и без того напряжённый трафик, бесцельно снуют, толкаются, глазеют по сторонам, дабы напитаться атмосферой предстоящего праздника. Хотя им – то, как раз, не мешало бы иногда смотреть себе под ноги, поскольку это занятие порой может дать нечто большее, чем банальное эстетическое удовлетворение.

Вот, к примеру, сейчас на снегу, рядом с переливающейся всеми огнями елкой, лежит кошель, оброненный каким-то ротозеем. Судя по упитанности портмоне, раззява является вполне себе обеспеченным человеком, или, по крайней мере, был таковым до недавнего времени.

Но, как говорится – поздно пить боржом. Пока мы тут теоретизируем, возле кошелька, оттирая друг друга от находки торсами, уже топчутся двое ближайших претендентов на суперприз – толстый и тонкий. Толкаются они бережно, стараясь не привлекать излишнего внимания. Пока, что с небольшим перевесом побеждает толстяк. Ему противостоит затрапезного вида мужичок в изношенной, драной дубленке со следами отпоротых карманов и с авоськой в руке. По румяному двойному подбородку толстяка, несмотря на приличный морозец, течет пот.

– А он разве твой, что ли? – пыхтит толстяк, тяжело, точно борец Сумо, переминаясь с ноги на ногу.

– Может быть и мой, из кармана выпал, в прореху. – сквозь зубы цедит забулдыга, из последних сил упираясь головой в победоносный пузень оппонента.

– Твооой? – Физиономия толстяка воплощает откровенное презрение. – Ты на себя-то взгляни, граф Монте Кристо, у тебя и карманов – то нет.

– Зато прореха есть…

– Слышь, в милицию его надо сдать непременно. Давай его сюда, я отнесу. Чтобы по закону все.

– Вот еще, я и сам снесу…

Наконец забулдыга, окончательно осознав, что толстяк превосходит его в стратегическом отношении, говорит, едва переводя дух.

– Все, баста. Предлагаю пятьдесят на пятьдесят и аминь.

Видя, что противник почти уничтожен, толстый немного ослабляет напор. На его лице отражается усиленная умственная деятельность. Он оценивающе щурит веко.

– Двадцать, и то тебе за глаза будет. А что? Все по справедливости. Учти, я первый его увидел. Тобой не пахло еще.

– А ты давай – докажи, может и наоборот все было!

– Наоборооот? Скажешь он еще твой, что ли?

– Может быть и мой, – плаксиво скалится тонкий, – Уйди, гнида – задавлю! …