Stabat Mater (страница 9)
– Ну что же, рад, что мне удалось… А почерк… Он у меня с детства аккуратный. Я научился писать года в четыре и был совершенно заворожен этим волшебством – что из каких-то закорючек вдруг получается слово и обретает смысл. А стоит чуть-чуть закорючки переставить – и уже совсем другое, и даже противоположное. Вот, допустим, «любить». Раз-раз – и уже «убить»… Знаете, у меня никогда не было ни конструкторов, ни пазлов, я не собирал ни марки, ни монеты. Мне было достаточно тридцати трех кружков, палочек и закорючек, из которых можно создать целый мир и даже много миров. Потом я узнал, что букв в нашем языке когда-то было больше тридцати трех, и падежей – больше шести, и слова были другие. Я с головой ушел в старославянский, и мне казалось, что через утраченные слова, через забытую музыку этого языка я слышу и вижу прошлое. Не такое, как в учебниках истории, а настоящее, живое, каким его видели и чувствовали реальные люди – три, пять, десять веков назад… Простите, отец Глеб. Кажется, я увлекся, отнимаю ваше время…
– Нет-нет, Иван Николаевич, – горячо возражает отец Глеб. – Эта тема мне страшно близка! Ах, если б вы знали, как остро я чувствую недостаток нужных слов в современном языке, чтобы сказать об утешении и спасении, которыми жило раннее христианство, как хочу вернуться к этим чистым истокам!.. Ведь что происходило с христианством двадцать веков? Каждая эпоха втискивала нашу веру, втискивала самого Христа в прокрустово ложе своих потребностей – властных, политических, военных, меркантильных… И все это отражалось в языках, которыми говорила Церковь, точнее – многие Церкви, дробящиеся, разобщающиеся, делящие Христа, как палачи делили Его одежду. И даже сами слова молитв становились предметами раздора – по ним опознавали духовных врагов. За них преследовали, казнили, уничтожали – да не отдельных нечестивцев, а целые народы!.. Поверьте, Иван Николаевич, я искренне убежден, что православие ближе всего к первозданному христианству и, может быть, менее искажено человеческой греховностью. Но и в нашей Церкви я вижу следы губительной прокрустовой работы… Вы ведь знаете: первое имя нашего Господа – Логос, то есть Слово. А главное Его дело – проповедь, убеждение, вразумление, а если требуется – и обличение. И все это заповедано нам на все времена, пока не исправится мир… Но как же случилось, что Слово заменили для православных молчанием, возведя покорное безмолвие в ранг добродетели?..
Отец Глеб поднимает руку с листками моего текста.
– Вот! Если это не прозвучит на всю страну, то как я смогу убеждать этих несчастных родителей, что Господь не оставляет их? Как свяжется моя проповедь с тем, что сам я стою в стороне и отмалчиваюсь?.. Знаете, сегодня вечером у меня был очень трудный разговор. Здесь есть один особенный мальчик. Он как росток, который из последних сил тянется к свету. Удивительный ребенок. Каждую ночь он видит во сне ангела, говорит с ним и верит, что ангел помогает ему справляться с болью. Он так ясно его представляет, что изрисовал целый блокнот его «портретами». И вот сегодня этот мальчик, Алеша, рассказывал мне о своей недавней встрече с ангелом и при этом плакал так горько, что я не мог его утешить. Оказывается, ангел прошлой ночью открыл ему чудесное слово, избавляющее от боли, – странное, ни на что не похожее слово на неизвестном языке. Алеша считает, что это слово из ангельского языка. И вот он все время помнил его, пока спал, и повторял во сне. Но когда проснулся, забыл!.. Знаете, о чем он сокрушался, этот удивительный мальчик? О том, что мог бы научить этому слову всех в нашем хосписе, всех больных детей, всех людей на свете. И люди победили бы боль раз и навсегда. И вот ангел доверил ему такую великую ценность, а он не удержал ее, не донес, потерял… И я подумал – вот как надо относиться к ценности слова!..
Пока мы обсуждали нашу работу, я совсем позабыл, где я. Но стоило отцу Глебу заговорить про этого мальчика, меня сразу бросило в дрожь. Я все вспомнил: сижу в утлом челноке посреди моря страданий. И мне еще надо будет переплыть это море, пройти мимо дюжины страшных дверей, за каждой из которых – невыносимое!
…Уже стою у выхода из церкви, собираюсь с духом. Отец Глеб проводил меня в притвор. Чувствую, что он хочет сказать что-то еще.
– Давно собираюсь вас спросить… Вы в храме какой-то неприкаянный, потерянный… Как же так, Иван Николаевич? Вы ведь говорили, ваш отец – священник?
Ох! Вот этого мне совсем не хочется касаться. Отвечаю уклончиво:
– Да, верно… Он был священником, но отрекся от сана.
– Почему?
– Из-за пьянства. Стал алкоголиком и не мог больше служить… Я вам не все сказал при первой встрече…
Отец Глеб смотрит сочувственно. Но, к счастью, не продолжает эту тему. На прощание он ободряюще улыбается мне и кивает. В едва заметном движении его руки угадываю намерение перекрестить меня. Но он этого не делает. И хорошо, что не делает, – мне и так не по себе.
Крадусь по коридору перебежками. Миную одну дверь за другой. К моему ужасу, все они открыты – наверное, для проветривания или, может быть, для того, чтобы дежурная сестра, сидящая в другом конце коридора, услышала стоны из палат.
«Эй, пошел, ямщик!..» – «Нет мочи:
Коням, барин, тяжело…
Палаты внутри освещены синими ночными лампами… И кто только придумал в больницах этот потусторонний зловещий свет!.. Вот и узкая дверца в уборщицкую каморку, где я спасался днем. Может быть, и сейчас заскочить туда, отдышаться, собраться с силами?.. Нет! Я там застряну и вообще не решусь идти дальше. Если бы я знал, что все двери будут открыты! Вот кто-то кряхтит, вот, кажется, стонет…
Вижу: духи собралися
Средь белеющих равнин…
Ноги слабеют, не идут – как во сне, когда хочешь бежать и не можешь… Вот та дверь, за которой сегодня кричал ребенок, но она почему-то закрыта… Боже! Дай сил отвернуться от этих проклятых дверей, смотреть вперед, как лошадь в шорах, смотреть на спасительный выход…
Последние шаги к двери приемного покоя. Лихорадочно ищу в кармане магнитный пропуск, прикладываю к желтому огоньку замка. Сейчас пропищит, и… И что?.. Почему не открывается? Так, еще раз! Нет, не работает. Сломался замок? Сломался мой пропуск? В отчаянии оглядываюсь на бесконечную серую кишку коридора… Вернуться в храм?.. Господи, что делать?.. Скрипит, открываясь, та самая дверь. Зажмуриваюсь, но и зажмурившись, еще яснее вижу, как оттуда выползает в коридор то самое бесполое существо в длинной рубахе. Выползает без крика, без звука, но так – еще страшнее… Стою, прижавшись спиной к двери, не выпускающей меня, и слышу, как приближаются шаги…
– Так-так. Не зря я говорила «до новых встреч»… Ну и чего ты тут целый день ошиваешься?
Открываю глаза. Передо мной Вероника. Но уже не в больничной робе, а в сером свитере и джинсах. Смотрит удивленно.
– Эй! Чего такой бледный? Плохо, что ли?
– Дверь, – бормочу я, – дверь не открывается.
– И не откроется. В двадцать три ноль-ноль эта дверь блокируется. Ты что, не знал?
– Нет… Я никогда не уходил так поздно.
– Ну и? Какие проблемы? Иди через главный вход. Охрана выпустит.
– Нет! – вырывается у меня. – Туда нельзя!..
Вероника смотрит удивленно, но больше ни о чем не спрашивает. Вдруг ее лицо оживляется.
– Слушай, я знаю, как выйти через подвал. Могу проводить.
– Это далеко? – с сомнением говорю я.
– Да нет, рядом. Идем?
Неподалеку от двери приемного покоя вбок отходит короткая галерейка. Видно, что через несколько метров она заканчивается тупиком. Но Вероника направляется именно туда. Иду за ней в оцепенении. Там в боковой стене – неприметная железная дверь, вся в разводах ржавчины. Похоже, ее не открывали лет сто. Вероника останавливается и, встав на цыпочки, шарит над притолокой, находит ключ. Замок открывается легко, с тихим щелчком. За дверью кованая лестница спиралью уходит вниз, в темноту.
Вероника светит перед собой телефоном и начинает спускаться, потом оборачивается и командует:
– Дверь за собой закрой поплотнее.
Я с силой тяну дверь и покорно спускаюсь за Вероникой. Мне уже все равно, я слишком устал от этого бесконечного дня. И страх мой тоже устал, притупился. Но я знаю его подлые повадки, его манеру выжидать и набрасываться. Сколько я от него натерпелся! Сколько раз он унижал меня, сколько важного я упустил из-за него!..
В бледном свечении сквозь решетчатые ступени я вижу внизу призрачную фигуру Вероники… И вдруг у меня внутри, на том месте, где только что дрожал и сжимался страх, робко шевелится другое, почти забытое чувство – любопытство. Любопытство не к истлевшим рукописям, а к чьей-то живой жизни и живой тайне. В странном месте я спускаюсь в темноту за странной женщиной, открывшейся мне сегодня с каких-то странных сторон, показавшей странные кусочки своей жизни… А женщины для меня вообще самое загадочное, что только есть на свете, что-то очень далекое, непостижимое. В последний раз я говорил с женщиной, наверное, года три назад… То есть я, конечно, разговариваю время от времени с кассиршами в магазинах, и с врачихами в поликлинике, и с квартирной хозяйкой… Но по-настоящему говорил я с женщиной давным-давно – в тот раз, когда, уходя, услышал за спиной шепот: «Трус, патологический трус!» Меня, помню, удивило, как она выговаривала это слово – «патологический», по слогам, будто диктовала кому-то безграмотному. В растерянности я даже хотел оглянуться. Но не оглянулся, конечно… С тех пор я все думаю: хотела она, чтобы я расслышал ее шепот? Наверное, хотела… Значит, это был не приговор, а просто горькие слова… Но я-то и так знаю свой приговор!
Лестница, казавшаяся бесконечной, упирается в каменный пол. Я жду, что здесь будет трудно дышать от подвальной сырости, но в подземелье чувствуется вольное движение воздуха, гуляют теплые сквозняки. Перед нами – широкая галерея. Плетусь следом за Вероникой, за слабым светом ее телефона, спотыкаюсь о неровные плиты пола. Вероника останавливается, оглядывается и светит мне под ноги, будто хочет что-то показать. В замешательстве вижу под ногами имена и даты – пол выложен надгробьями!..
– В этом доме много странного, – говорит Вероника. – Но не думаю, что здесь настоящие могилы. Просто взяли плиты с какого-нибудь кладбища.
– Все равно, – растерянно говорю я, – значит, где-то рядом было кладбище…
– Боишься мертвецов?
Пытаюсь уловить в ее голосе насмешку, но, кажется, она просто спрашивает – серьезно и даже сочувственно. Я не знаю, что ответить, только слабо машу рукой – дескать, ничего, нормально…
– Ладно, идем! – Голос Вероники звучит уверенно. – Таких плит здесь немного. Дальше – обычный пол.
Мы поворачиваем направо. Новая галерея еще шире – потолок и стены теряются во мраке. Вероника идет вдоль правой стены. Свет выхватывает равномерно расположенные ниши, и в них – двери, двери. Это подземелье похоже на каземат. Вероника замедляет шаги и останавливается, словно в нерешительности. Хвостик ее светлых волос замирает над воротником свитера. Она заблудилась?.. Не оборачиваясь, Вероника говорит – будто кому-то другому, в темноту:
– Хочешь выпить?
– В каком смысле? – От неожиданности я замираю на полушаге.
– Да нет! – резко оборачивается Вероника. – Не подумай чего такого. Выпить – это просто выпить. – Она машет рукой с телефоном в сторону ближайшей ниши. – Здесь мое укромное место. Есть немного рома.
«Слушай, я сейчас не могу. Мне надо идти. Давай в другой раз. У меня срочная работа…»
Все это я хочу выпалить ей в лицо и поскорее выбраться отсюда. Ох, слишком много для одного дня!..
– Долго думаешь, – говорит Вероника. – Ничего страшного я не предлагаю.
Из меня вылезает дурацкий нервный смешок.
– Это трудно, – говорю я.
– Что трудно? Не поняла…
– Трудно предложить мне что-то нестрашное.
– Все равно не поняла… Это здесь…