Земли обетованные (страница 6)
– Я звонил в дверь, но ее нет дома.
Наверно, по моему лицу Джимми понял, что я не вру; он расслабился, опустил руки и вздохнул.
– Это тебя прозвали Монсеньором? Тут Клод и Рене рассказывали мне про дружка Луизы, который убойно играет в настольный футбол, зубрит латынь и похож на кюре, – это ты и есть?
– Я не похож на кюре!
– Так ты Луизин дружок или нет?
Он выглядел таким убитым, что я предпочел промолчать и предложил ему выпить кофе; он кивнул, аккуратно поставил свой мотоцикл на тротуар, и мы с ним расположились на террасе бистро с видом на бульвар. У Джимми была одна общая с Луизой черта характера: он охотно рассказывал про свои жизненные проблемы.
И его главной жизненной проблемой была как раз Луиза.
Они родились в одном квартале предместья Труа, выросли в тени трикотажных фабрик, и, что бы Луиза ни говорила сегодня, работа была там не такой уж каторжной. Их дома стояли рядышком. И Луиза, сколько он себя помнил, занимала главное место в его жизни, гоняла на велике вместе с парнями постарше и была единственной девчонкой в их компании; ей позволялось играть с ними в футбол, она выбирала себе то одну, то другую команду, смотря по настроению, и гордилась тем, что целовалась с ними со всеми, притом что все как один ее уважали. Джимми был ее первой любовью, и считалось, что они рано или поздно поженятся и заживут точно так же, как их сестры и братья, но Луиза по каким-то причинам – он так и не понял почему – категорически не желала заводить семью, да и характер у нее был вздорный, вечно она ворчала и ругалась со всеми подряд. После одной особенно жестокой ссоры с отцом, эхо которой разнеслось по всему предместью, она решила покинуть Труа. Джимми согласился следовать за ней, иначе она грозилась уехать без него. В Париже они сразу же нашли работу – он на Центральном рынке, она в кафе, официанткой, сняли квартирку в Жуэнвиле и зажили, как в раю. Но у Луизы были какие-то странные представления о независимости, точно у парня, только она была еще строптивей. Два года назад она вдруг связалась с одним греком и уехала с ним на две недели в Салоники, потом вернулась как ни в чем не бывало и поселилась в нынешней квартире на улице Амло; они снова были вместе, но теперь каждый из них жил, как хотел.
– Вот ты у нас ученый, так скажи мне, что ты об этом думаешь?
– Не знаю… сложно все это.
* * *
Сесиль понятия не имела, где разыскивать Франка. Может, на юге? Или на востоке? Желание все бросить и ехать на поиски то и дело захлестывало ее днем, будило по ночам, мешало спокойно спать. На уроках она иногда прерывала объяснения, застывала у доски с мелом в руке и внезапно выходила из класса. Правда, всего на несколько секунд.
Ученики покорно сносили это: мрачный взгляд Сесиль пугал их, и они старались не злить ее. Если бы они знали, какая паника одолевает их учительницу, какой ужас леденит ее сердце, устроили бы ей «веселую» жизнь. Но непроницаемое лицо Сесиль не выдавало ее чувств.
Сесиль любила тишину, которая воцарялась в классе, когда она туда входила. В тот день она положила на стол свой ранец, повесила плащ на крючок за дверью, обвела взглядом учеников и перед тем, как заговорить, выдержала короткую паузу:
– Садитесь. Если помните, я вас предупреждала, что сегодня вы будете письменно отвечать на вопросы по «Ифигении» Расина[24]. Приготовьте тетради.
В классе стояла тишина – ни шепотков, ни замечаний. Сесиль написала на доске вопросы:
1) Кто является истинным героем «Ифигении»?
2) Как вы понимаете слова «поклонение богам»?
И она обернулась к классу:
– Имеется в виду: как это можно рассматривать в наше время?
И написала последний вопрос:
3) Убедительны ли причины, выдвинутые Агамемноном?
– В вашем распоряжении сорок минут. Разумеется, вы должны подробно обосновать свои ответы. Меня интересует не повторение курса, а ваше личное мнение.
Расин, как и Арагон, был ее любимым автором – его пьесы идеально укладывались в бурные события современности, и она особенно выделяла «Ифигению». Ее восхищала эта девушка, которая с такой готовностью жертвовала собою ради счастья ахейцев. Сесиль удалось передать эту любовь своим ученикам. На ее уроках царила мертвая тишина, и ей никогда не приходилось повышать голос: дети усердно записывали ее слова, склонившись над тетрадями. В своем следующем курсе литературы она собиралась рассказать им о Брисеиде[25], чтобы сравнить ее самопожертвование с таким же поступком Ифигении. Сесиль часто спрашивала себя: почему ни один классический автор не отразил историю сложной – и гораздо более современной – любви Ахилла и Брисеиды?
И какой была бы любовь без самопожертвования?
Сесиль всегда заканчивала рассказ перед самым звонком. Ей даже не требовалось смотреть на часы, она укладывалась минута в минуту. Дав задание к следующему уроку, она спрашивала: «Вопросы есть?» И ждала три секунды. Вопросов никогда не было. И тут раздавался звонок. Сесиль складывала свои бумаги и шла в другой класс, где давала ученикам другие темы. В учительской она встречалась с коллегами и молча, кивком, здоровалась. Преподаватели считали ее в лучшем случае рассеянной, а в худшем – высокомерной. Среди них был Бернар, учитель физики и химии[26]. Классный препод – так о нем говорили дети. Он часто делился с ней своими соображениями о педагогике, о пользе практических работ или обеспокоенностью по поводу учеников, живущих в неблагополучных семьях. Ратовал за скорейшее упразднение Лагарда и Мишара[27]. Словом, болтал обо всем на свете, лишь бы заполнить паузы; а ей было плевать на его разговоры. В прошлом году она имела глупость принять приглашение Бернара выпить с ним кофе. Это был ее первый день работы в школе. И только позже она поняла, почему он привлек ее внимание: Бернар чем-то напоминал Франка. Слегка. Разумеется, только внешне. И теперь, за отсутствием реального Франка, у нее имелся его двойник; он помогал ей представлять, какой была бы их жизнь с Франком, если бы… Бернар вовсе не вызывал у нее отвращения. По субботам он приглашал ее поужинать с ним, по воскресеньям – погулять в лесу, на неделе – сходить в кино. Он умело вел дискуссии, читал биографии великих людей и эссе, пел басовые партии в джазовом ансамбле, выступал в ДКМ[28] и в церквях, был полон энергии, собирался купить «Рено-4» и поехать с ней куда-нибудь на каникулы. У него были симпатичные приятели – группа преподавателей из лицея Ренси; они ходили друг к другу в гости. И Сесиль подумала: «А может, это он? Не оставаться же мне старой девой, я вовсе не обязана изображать мученицу». Бернар стал для нее надеждой – увы, бесплодной. Чистейшая иллюзия, моя дорогая! Сесиль не следовало сравнивать Бернара с Франком, его нужно было принимать таким, как есть, иначе говоря, вовсе не плохим. Но тут она вспоминала о Франке, о его пылкой страсти. После него все другое становилось невозможным, выглядело жалким эрзацем любви. Сесиль понадобился целый год, чтобы понять: в ее жизни нет места двоим мужчинам. И Бернар… господи, хоть бы он больше молчал, по крайней мере!
Единственным местом, где Сесиль расслаблялась, было Шароннское кладбище[29]; только здесь, пройдя за его решетчатую ограду, она чувствовала облегчение, забывала о жизненных тяготах. Она ездила туда каждый день. Ну, почти каждый. Даже если шел дождь или снег. Ее утешало это мирное место – здесь ей казалось, что Париж где-то далеко. Получив извещение о гибели брата, Сесиль несколько месяцев прожила в Страсбурге, у своего дяди с материнской стороны, единственного оставшегося у нее родственника; она могла бы поселиться там навсегда, но тогда была бы далеко от Пьера, и вернулась, чтобы он не чувствовал себя забытым на этом кладбище. Где они теперь – его бесчисленные приятели, где подружки, которые висли у него на шее? Пьер, роковой покоритель сердец, с его «сатанинским» смехом, мечтавший гильотинировать всех буржуа, кюре и банкиров, не признававший триединства брака, закона и наживы; Пьер, такой живой даже под этим могильным камнем; брат, которого ей так не хватало, который дал убить себя в Алжире всего за четыре дня до прекращения огня; солдат, наспех погребенный на военном участке кладбища…
Кто теперь помнил о нем? Сесиль клала на его могилу букетик анемонов, присаживалась на соседнюю плиту, закрывала глаза. И к ней возвращались воспоминания о былых счастливых днях. Пьер и Франк, неразлучные друзья. И она между ними. Все исчезло, она осталась в одиночестве. С призраками ушедших. Сесиль думала: «Почему я не умерла вместе с ними?» Она больше никого не впускала в свою жизнь. Даже Анну – меньше всего Анну. Свою маленькую дочку, которая ничего не говорила; которая, наверно, спрашивала себя, что же она такого сделала, раз никто ее не любит; которая давно поняла, что мать не хочет ее слышать. И поэтому девочка молчала. Но не спускала с матери глаз.
* * *
Над городом нависли грузные, мутно-серые облака; холод внезапно вернулся в этот мартовский месяц 1962 года, и все улицы заволок тоскливый полумрак. Жеральдина плакала, но это было незаметно, потому что лил дождь. Никто не обращал внимания на невзрачную молодую женщину со светлыми волосами, стянутыми в хвост под резинку; она медленно шла по улице, откинув голову, не обращая внимания на ливень. Каждый шаг при грузном животе беременной женщины стоил ей неимоверных усилий. Она направлялась в начало улицы Гобелен, толкая перед собой новенькую детскую коляску – пустую, в еще не снятой прозрачной целлофановой упаковке. Остановившись у магазина хозтоваров, она купила бутылку уайт-спирита и сунула ее в сетку под коляской. Продавщица задержала взгляд на женщине и спросила, не нужно ли ей чем-нибудь помочь, но Жеральдина мотнула головой и пошла дальше. Она прерывисто дышала, ее лицо осунулось; вытерев лоб рукавом, она одернула свой слишком короткий плащ, подняла воротник, нерешительно помедлила у перекрестка и свернула к площади Италии. Она шагала как сомнамбула, не обращая внимания на ярко освещенные витрины магазинов, на афиши кинотеатров, и только время от времени приостанавливалась, чтобы перевести дух. Потом перешла проспект Сен-Мишель на красный свет, не обращая внимания на машины, тормозившие, чтобы ее пропустить.
Когда Жеральдина вошла в сквер на авеню Шуази, где мальчишки играли в футбол, бегая по лужам, дождь уже прекратился. Она села на мокрую скамью и застыла, позабыв о времени и упершись взглядом в коляску; редкие женщины, пробегавшие мимо, не обращали на нее внимания, они спешили домой. Так Жеральдина просидела, не двигаясь, сорок восемь минут, успев вспомнить все, ну или почти все, потому что вспомнить все было невозможно. Она уже не владела собой, плакала, всхлипывала, отдавалась своему горю – единственной реальной вещи на этой земле, за которую еще могла как-то держаться. Открыв сумку из дешевой искусственной кожи, она вынула блокнот на спиральке, шариковую ручку, что-то яростно писала несколько минут, потом вырвала исписанный листок, сунула его в бумажник, а блокнот швырнула в коляску. Нагнувшись, достала бутылку с уайт-спиритом, отвинтила крышечку и облила коляску внутри и снаружи. Потом лихорадочно пошарила в сумке, нашла спичечный коробок, зажгла спичку и бросила ее в коляску, которая тут же вспыхнула. Яркое оранжевое пламя озарило бледное искаженное лицо Жеральдины; она встала и ушла, не оглянувшись.
* * *
Я редко видел отца и Мари – они работали как каторжные, вставали, пока я спал, приходили домой поздно вечером, поужинав где-то в городе, и мы общались в основном записками, оставляя их на кухонном столе. Чтобы хоть как-то помочь, я взял на себя закупку продуктов.