Остатки страха (страница 6)
Ни единый мускул на ее морщинистом лице не вздрагивал. Она то прислонялась губами к бокалу и делала несколько глотков, то осторожно, дабы не нарушать волнообразного потока гудков из телефонной трубки, разворачивала фантик на конфете, то смотрела в окно, за которым стояли, вытянувшись, стройные яблони, еще не отягощенные спелыми плодами.
Воздух был густым и оттого тяжелым. Когда я ненароком посмотрел в окно, я увидел, как на горизонте затухает зеленое сияние… Оно ли это, пожирающее лесной массив и гонявшееся за мной во снах? Оно ли который год пыталось ввергнуть меня в безумие, а после, чтобы я больше походил на отчаявшегося человека, сделала параноиком?
Зеленое сияние, такое теплое и вместе с тем холодное, оно словно желало утащить меня – куда? – в бездны моего собственного страха.
Я покачнулся на стуле и, чуть не упав, выпрямился – о пол стукнули двумя деревянными копытцами ножки стула.
Все то происходило как во сне. Внутренняя дрожь постепенно овладевала мной, когда я думал о приближении зеленого сияния… Вот оно заполняет горизонт, небо, а после ядовитыми зелеными дождями (желеобразными каплями) низвергается сверху, прожигает крыши домов, и мы, застигнутые врасплох, горим, сдергиваем с себя клочья собственной кожи, расплавляемся… И конец – вокруг лишь лужи крови и идеально белые (как снег в первый день снегопада) кости.
Но… все было не так. Я сидел, внутренне вздрагивая от любого звука, доносившегося в приоткрытые форточки, и смотрел то на маму, то на бабушку. Мама, с красными щеками и глазами, смотрела куда-то поверх бабушки, а бабушка чуть ли не со смущением смотрела в бокал.
«Почему она смущается? – думал я, уподобляясь семейному психологу, хотя никогда людей подобной профессии не жаловал. – Она сейчас думает не об отце. Моем. О чем она думает? Или о ком? И где та идеальная улыбка на ее лице?»
Улыбки на лице бабушки и впрямь больше не было. Тогда там была странная кривизна губ, которая словно углубляла и без того глубокие морщины на нижней половине ее лица.
Мы были безмолвными призраками. Мы прислушивались к гудкам. Би-и-и-и-ип…
– Поехали, – сказала мама, все еще прислушиваясь к гудкам, и встала из-за стола.
– Дорогая, может, он спит, – попыталась успокоить ее бабушка, но любому в кухне было понятно (даже самой маме), что маму уже не остановить.
Не взяв с собой ничего из привезенного, лишь накинув на плечи кофты – на удивление, несмотря на то что дни были жаркими, ночи оставались холодными, – мы поспешили к «Доджу»[15] бабушки.
Это был «Додж Матадор» 1960 года выпуска[16]. Бабушка любила подобные вещи. Она вообще любила все странное и в то же время красивое.
Красавец Мата (так она называла его на испанский манер) стоял в чисто убранном гараже, где, помимо него, было только три коробки с инструментами. Он был белый, с подобиями крыльев на багажнике, мощностью в 295 лошадиных сил. Насколько знаю, таких жеребцов было выпущено не более 28000, и счастливой обладательницей одного из них являлась моя бабушка.
Она распахнула ворота, открыла машину, завела ее, и – скрип новеньких шин, запах горящей резины – мы помчались в Брэндон.
– А как же ворота? – воскликнула мама.
– Соседи закроют.
Они сидели впереди, я – на заднем пассажирском сидении.
– Я очень переживаю за Джеймса, – сказала мама.
– С Джеймсом ничего не произойдет. – Конечно, бабушка лгала, и это понимал каждый из нас.
Лунигер городок небольшой. В нем почти каждый знаком почти с каждым. Отшельников наподобие меня в нем нет. Во всяком случае, они могут быть в городе проездом. В Лунигере любят праздники. Но один праздник считается самым важным – его справляют так, что в последующие полгода расплачиваются за взорванные фейерверки и уничтоженные куклы из папье-маше.
День города.
И все начинается с утра. Утром, 22 мая каждого года (в этот день НИКТО не работает, не учится, не ходит в магазин, не уезжает из города), горожане – а их в любой период истории, начиная с 1916 года, было не более двух тысяч человек – собираются на мощеной площади, от которой в разные стороны идут косые улочки (все это с высоты птичьего полета выглядит как большая каменная паутина), и говорят на предмет нового для города года. Причем не важно – дождь ли, жара ли, снег ли внезапно выпал, – приходит каждый, даже тяжело больной. (Известны случаи, когда люди замертво падали на таком вот мероприятии; тела несчастных убирали только после народного собрания, которое длится каждый раз не меньше трех часов.) После все разбредаются по домам и готовят к вечеру праздничное угощение. Это угощение семьи несут на общий пир на площадь. На детях лежит ответственность украсить дом как снаружи, так и изнутри. Желательно, чтобы украшения были выполнены в зеленом и синем цветах – в цветах города.
Вечером, когда все собираются на площади с мисками, блюдами и тарелками в руках, на деревянную сцену выкатываются местные звезды – Дад Бидстроп, флейтист-самоучка; Элис Кэролл, неплохая певица, мечтающая выступать в Алфаксе на одной сцене с Тэдом Розуэллом (потрясающий голос! Легенда!) и трахающаяся со всеми стариками в городе; Бобби «Дог» Брайант, полицейский, в свободное время усердно занимающийся игрой на пианино; Люси Нортспур, зрелая красотка, вытворяющая с гитарой то, что не снилось даже рок-звездам мировой величины.
Во всяком случае, в годы моей жизни был именно такой состав артистов.
Пока одни поют, другие подходят к чужим тарелкам и угощаются.
Как можно больше зеленого и синего цветов. Одежда на каждом должна быть праздничная, но такая, чтобы не жаль было потом выбросить ее в мусорное ведро.
Люди едят, пьют, слушают музыку, танцуют, поют, слушают пьяного мэра, который не лишний раз напоминает о том, что на следующий день они будут жить лучше, а через год и вовсе вылезут из долговой ямы (только в 1977 году долг города составлял свыше двадцати миллионов долларов; сейчас он, наверное, еще выше). Особо наглые и дерзкие дерутся. Какой-нибудь симпатичный паренек трахает чью-нибудь мамочку за сценой. Пугающаяся даже пения птиц женщина преклонных лет сидит в сторонке, на какой-нибудь лавочке, и, закрыв уши, делает вид, что все ее давно уже достало.
Мы ехали по Мэйн-стрит, по одну сторону которого располагается огромная площадь (пожалуй, она действительно слишком большая для такого маленького городка), а по другую – розничные магазинчики и забегаловки с интересными и потому привлекающими внимание названиями наподобие «Крипи[17] Кафе».
В таком я всегда мечтал побывать, но боялся говорить об этом бабушке и, уж тем более, маме. Мама вообще терпеть не могла все, что связано со словом «крипи».
Так вот, на стенах зданий, на фонарных столбах и даже на мусорных баках еще висели зеленые и синие тряпицы – с разорванными краями из-за сильных ветров и частых дождей.
Все происходило настолько быстро, что я даже от боли в глазах в какой-то момент решил выключиться из реальности и погрузиться в мир сладостных фантазий. И только я погрузился в фантазии о крошке Беатрис, как что-то тряхнуло машину и я ударился о спинку переднего сидения.
Лоб обжигало холодным огнем. Я поднял голову и посмотрел в окно.
Не известная мне своим названием черная машина (Господи, какой у нее был жуткий вид!) стояла, прислонившись к автомобилю бабушки, и из нее вышло пять человек. Одежда их отличалась. Каждый был со скошенным лбом.
Я задрожал.
Застонала мама. Только я вспомнил, что со мной ехали также бабушка и мама, как все четыре дверцы Красавца Маты распахнулись и в салон заглянули четыре человека.
Кричать было бесполезно: Лунигер тот городок, в котором, во-первых, жизнь прекращается после девяти вечера, а тогда было почти одиннадцать, а во-вторых, никто никому не поможет, даже если от того будет зависеть его собственная жизнь. Как бы то ни было, я кричал…
Почему-то мне, парню семнадцати лет с прыщом на носу и вечно дырявыми носками, заломили руки так, как будто я был преступником номер один не то что в мире, а во Вселенной, и потащили к монстрообразной черной машине. Там мои руки наскоро связали прочной веревкой, после чего запихнули мне в рот какую-то тряпку. Во рту я ощутил маслянистый вкус – вкус машинного масла? Меня чуть было не выворотило.
Рядом со мной посадили бабушку и маму. Бабушка находилась в бессознательном состоянии. Лоб ее пересекала крупная капля крови. Она молчала, глаза ее были прикрыты. Грудь часто вздымалась. Ее скрюченные пальцы шарили по подолу платья.
Мама то постанывала, то мычала. Она положила щеку на плечо своей левой руки и нахмурилась. Видимо, тогда она получила травму. Я хотел ей помочь, но не мог.
Им также запихнули во рты грязные тряпки. Когда маму связывали, она чуть ли не плакала от боли.
На улицах города никого не было.
8
Странная штука, наша память. Если с человеком произошло нечто ужасное, трагическое, по крайней мере – неприятное, мозг удаляет связанные с тем сцены. Он словно просит память выйти из какой-нибудь потаенной комнаты навсегда, а после, когда память, ничуть не сопротивляясь, выходит из своеобразного помещения, запечатывает эту самую комнату и с улыбочкой говорит своему хозяину: «Что ж, дорогой, эта чертова потаскушка нам с тобой не нужна – пусть обитает в другом месте. Нам с тобой будет хорошо без нее, вот увидишь».
И человек ненароком соглашается с ним. Соглашается главным образом потому, что не согласиться не может.
Так и со мной. Я видел, как мы ехали и куда, но если и помню что-нибудь, то не вижу смысла того описывать – привычные взгляду пейзажи, заполненные туманом паники и прошитые черными нитями страха перед будущим.
Я не смотрел ни на бабушку, ни на маму. Несомненно, мне было жаль их и где-то глубоко внутри я уже помогал им. Знаете, как это бывает? Сознавая собственную беспомощность, в которой океаном сине-зеленой воды плещется трусость, вы представляете себя супергероем, выдумываете сцены, которые возможно совместить с ситуацией, в которой вы находитесь. И со мной было именно так.
Я сидел, преодолевая рвотный позыв и смотря в окно на черные силуэты зданий, деревьев, автомобилей, и представлял, как легким движением ОДНОЙ руки распутываю веревки, которыми меня связали (причем этого никто не замечает), вытаскиваю долбаную тряпку и человекоподобным пауком запрыгиваю на водителя. Автомобиль съезжает с дороги и ударяется в фонарный столб. Я избиваю водителя и засовываю ему в рот грязную тряпицу, кричу: «Жри, сволочь!» – после чего вырубаю гаденыша. Бабушка и мама в это время смотрят на меня так, что мне даже становится неловко за самого себя. Я запрыгиваю на второго, который уже вытащил из своей задницы пушку и готов выстрелить в меня. Его я избиваю так, что капли крови ужасающей росой покрывают мое лицо, мою одежду, а на руках остаются алые разводы.
Из второго автомобиля уже бегут остальные трое. В них я просто стреляю со всей возможной человеческой жестокостью из пушки. А далее… высвобождаю бабушку и маму, и мы едем к папе.
Но я сидел. Для меня это самое важное из всего, что я помню.
Пробудился я в полной уверенности, что все то был дурацкий сон и что жизни моей ничто и никто не угрожает. Как бы не так!
Пробудился я… в доме Беатрис (точнее, ее родителей). Я огляделся. В беспорядке, устроенном, по-видимому, людьми со скошенными лбами, было тихо и душно. Во рту все еще явственно ощущался вкус машинного масла, из-за чего я даже не желал облизывать губы, хотя сухость во рту всячески пыталась вынудить меня сделать это.
Руки мои не были связаны. Я вообще лежал свободно. С накатившей на меня волной радости, отдавшись безрассудству, я вскочил на ноги и забегал по дому. Улыбки не было на моем лице – какая может быть улыбка, когда всем твоим родным и любимым досталось по тумаку (а то и больше) всего лишь за то, что ты краем глаза видел долбаную военную базу! – но внутри меня играла радость. Раз свободен я, значит, будут свободны и остальные. Так я тогда думал. И я их искал.