Ночь, когда мы исчезли (страница 10)

Страница 10

Перед летними экзаменами и практикой третьего курса я приехала навестить её. Выяснилось, что в школе против матери интриговали. Интрига касалась каких-то мелочей: количества часов, несоблюдённых указаний, – а на деле её хотели по-тихому выпроводить.

Но её желчь разливалась дальше школы. «Всё, что мы делали, все мечты и планы, всё оказалось как драный занавес, за которым прячутся твари хуже империалистов, – высвистывала она горячечным шёпотом, будто боясь, что безгласная Паша донесёт. – Как можно помогать братьям по интернационалу, когда твои сородичи нищенствуют и голодают уже двадцать лет?!»

Она была разочарована и проповедовала так, будто прощалась. Пытаясь свернуться клубком на скамье в жёстком вагоне, я жалела, что в школьные годы не смогла пробиться сквозь её слежку за мной и поговорить с ней…

Вечером того дня, когда я с позором бежала из института, я встречалась с Глебом. Стоя у дверей кинотеатра, он махал рукой, как сигнальным флажком. Глеб не пришёл на лекцию о Белинском, сославшись на важную пару. Он сразу попробовал оставить мою руку в своей, но мне совсем не хотелось держаться за руки.

Глеб мне нравился, черты лица его напоминали именно те, что проступали в детстве сквозь цветные пятна. У меня уже было две влюблённости – в последнем классе и на втором курсе, но оба раза я напугала парней своей резкостью. Мягко и стараясь не обидеть, я пожала его руку, но свою тут же отпустила. Хотелось рассказать ему о стыде, который сжёг меня на кафедре, однако «Девушка с того берега» уже начиналась.

Это был новый фильм. Замелькали картинки: пограничники спасали турчанку, которая вплавь добралась до советского берега. Глеб отстукивал по краю сиденья ритмические фразы из музыки. У него был отличный слух и получалось точно. Я поняла: сейчас он опять попробует меня взять за руку.

Но всё оказалось ещё хуже – его рука легла на моё бедро и поползла вверх. Меня скрутило что-то вроде спазма, и весь кромешный стыд того дня взорвался во мне. Я вскочила и, задевая чужие коленки, стала пробираться к боковому проходу, извиняясь и ещё больше гневаясь на себя из-за своей неловкости. Глеб бежал вслед по проходу и что-то яростно шипел, пытаясь остановить меня.

Перед кинотеатром мерцали фонари. Мы смотрели мимо друг друга, и, когда взгляды всё-таки сходились, его лицо казалось мне лицом памятника. Глеб стал попрекать меня, что я веду себя странно и могла бы просто сказать, чтобы он убрал руку. «Послушай, – оборвала я. – Я не знаю, что это было». И рассказала обо всём, что случилось утром.

Заметно было, что Глеб, конечно, слушает, но имеет другую цель и хочет добыть меня, как охотник добывает дичь. Он всячески поддакивал и даже набросил мне пиджак на плечи, поскольку стало зябко, но преследовал иную цель, ему была нужна иная добыча.

Подумалось, что, возможно, эта добыча называется любовь и, возможно, её преследую и я сама. Мне не хотелось его отвергать. Я желала, чтобы на меня снизошло мало-мальски отчётливое чувство. Накануне я стояла у зеркала и смотрела на себя как на чужую. Длинная, я смотрела мужчинам в глаза на одном уровне, а на женщин – почти всегда сверху. А ещё бледная. Я часто мёрзла и, как только начиналась ссора, тотчас зябла – холод заползал под одежду, как насекомое, поэтому я ёжилась и старалась уйти от столкновений.

Глеб прервал меня, сказав, что понимает: очень неприятно, когда тебя осмеивают на лекции, даже если вместо смеха всхлипы. «Но что ты хотела? Такова жизнь. Ты говоришь, что ненавидишь ложь, – вот они тебе и не соврали. Могла бы подумать, прежде чем читать им такое! Они же буквально из леса».

Я кивнула и пошла дальше. Глеб догнал меня и, заключив в кольцо рук, поцеловал. Я поняла, что сегодня ничего не изменить, и решила убедить его позже, а поцелуй – всё-таки интересно, что такое настоящий поцелуй. И я позволила. Мы двинулись по бульвару, опять и опять останавливаясь, чтобы продолжить. Я почувствовала, как руки его шарят по моему телу, и тогда оттолкнула его.

Глеб попробовал схватить меня за талию, но я упёрлась ладонью в его ключицу и заглянула в глаза: «Подожди. Ты должен знать: у меня есть одна ценная вещь. Очень ценная. Я готова подарить её только тому, кто понимает меня всю, любит целиком, тому, кто будет за меня по-взаправдашнему стоять горой. Понимаешь?» Улыбка Глеба сочилась снисходительностью. «Помнишь, мы видели, как на заднем ряду? – шепнул он. – Давай так же».

Меня вскинула незнакомая сила, и я закричала, что не хочу так же и это значит «я хочу совсем по-другому», – но объяснять Глебу, почему меня так опрокидывают несовпадения с ожидаемым, с тем, как он себя ведёт и даже разговаривает, не было сил. Я вырвалась и ушла, неся в себе пропасть позора из-за того, что доверила ему сокровенное.

Через месяц город изменился. Трёх дней хватило, чтобы люди поверили объявлению о войне по радио. Скептики ещё сомневались и думали, что всё может кончиться быстро, что это провокация и предстоят дипломатические переговоры, но большинство уже догадалось, что нет, война настоящая и надолго. Грузовики теперь ездили быстрее, и люди ходили перебежками.

Магазины опустели, люди уносили всё, что могли. Я насушила сухарей и кое-как досдала экзамены растерянным преподавателям. Практика отменилась, Новиков и вся кафедра исчезли, и в конце концов замолчало радио. То есть оно по-прежнему бубнило, но совершенно перестало упоминать города и места, где идут бои.

В войну не верилось – я думала не о войне, а о том, что происходит с моей жизнью. Сразу же написала письмо маме, но та не отвечала. Город пустел, люди стали куда-то пропадать, и улицы обмелели. В институте объявили, что приезжие могут отправляться домой.

Вечером в окно постучался Глеб. Спрашивал, хочу ли уехать с ним, нелегально. Его отец получил какую-то бронь и мог взять с собой ещё одно лицо. Он каялся и причитал, что вёл себя как идиот, молил простить его и врал, что больше не станет распускать руки. Мне стало плохо от мысли, что он прикоснётся ко мне, и я сказала, что не могу эвакуироваться, потому что надо к маме. Глеб попробовал ворваться, но щеколда оказалась крепкой.

Я стояла, прислонившись к сотрясавшейся двери, будто пришпиленная булавкой: меня – ждёт – мама. А что, если Торжок уже захвачен или немцы совсем рядом? Вдруг туда отменили поезда? Где вообще фронт? Дождавшись, когда Глеб уйдёт, я набросила пиджак и вынеслась из общежития.

Несмотря на сумерки, у комендатуры люди со скорбными и тревожными лицами стояли в очереди. Я проскользнула мимо, но в дверях меня остановил военный. Увидев мои дрожащие руки и округлившийся рот, он не крикнул «стой», а лишь встряхнул за локти и произнёс глаза в глаза: «На вокзал. На вокзале всё знают».

Кассы были закрыты, как и дверь начальника вокзала. Очередь ждала. Спустя полчаса появился кассир. Он надел нарукавники и приладил к ушам дужки очков: «Чего хотите?» Я объяснила. Он ответил, что билетов в Бологое нет, может, будут через несколько дней, а направление на Ленинград вчера закрыли.

Выйдя на площадь, я оглядела толпы закутанных в шубы, несмотря на тёплую погоду, горожан с чемоданами и мешками и прислушалась к себе. То, что я услышала, было стыдным: я не очень-то хотела к матери и надеялась, что немцы не дойдут до Пскова.

Растерявшись оттого, что чувство отчуждения никуда из меня, вроде бы уже отделившейся от матери, не делось, я перешла мост через Великую и долго петляла по кривым улицам. Затем спустилась к реке и побрела вдоль берега прямо в туфлях, куда тут же набился песок. Назавтра, разумеется, никаких билетов не образовалось. И ещё через несколько дней, и ещё. Я написала маме второе письмо.

В небе появился нездешний самолёт. Это было странное ощущение, будто нас навестил кто-то с дальней планеты. Самолёт не бросал бомбы, но с ним другое вторглось в нашу жизнь. А вот следующий самолёт уже бросал. От глухих взрывов в районе фабрик хотелось прятаться под кровать. Мы с соседкой лежали целыми днями, ели консервы и почти не болтали. Только однажды разговорились.

«Эти ушли и нас бросили, – молвила она. – А другие ещё не пришли, свобода…» Нет, сказала я, не свобода, это просто ожидание. Скоро всё изменится, грянут новые беды, но сейчас мы никому не нужны и сладостно лежим здесь, как будто в нигде. Как будто все наконец оставили друг друга в покое. «Не забудь только Маркса с Лениным выбросить, – засмеялась соседка. – Вчера в канаве целую россыпь видела».

Выходя за гречкой и хлебом, я шла по пустым улицам. Эвакуация кончилась. Уехали все иногородние, а за ними и соседка – к родственникам в Остров. Никого не осталось даже в комендатуре. Наутро единственные оставшиеся соседи закричали: «Идут!» Я испугалась и вышла только через день.

Издалека я услышала, как по Октябрьской едут грузовики и ещё какие-то рычащие машины. Выглянув из изгибающегося переулка, я столкнулась почти нос к носу с шагающими в ногу автоматчиками в отливающей болотной тиной форме. Горожан на тротуарах было не так много, как на салюте, но всё-таки достаточно. Девушка в ситцевом платье бросала автоматчикам гладиолусы.

Оглушительно грохоча и наводняя сады удушливым дымом, ехали танки. Люди несли всё новые цветы, и снова на улицу полетели ромашки, астры, хризантемы. Метателям не хватало сил добросить до брони, и букеты падали под гусеницы.

Что я чувствовала? Горечь от того, что кончается междуцарствие – дни, когда мы были предоставлены сами себе.

4. …O-О

Асте ВороновойРю де ля Монтань, Сент-Женевьев, 20, Париж, 75005, ФранцияВера ЕльчаниноваБекстер-авеню, 18, Нью-Йорк, 11040, США

Спустя полгода после того, как под гусеницы летели астры, я поднималась по лестнице дома в Запсковье. В парадном было холодно и пахло землёй. Меж перилами скользнула кошка. На третьем этаже я толкнула незапертую дверь и пробралась по тёмному коридору до класса, откуда бубнил чей-то голос. Немного постояв и почему-то оробев, я подловила паузу, когда докладчик замолчал, и заглянула.

Это был обычный класс, только парты составлены в длинный стол. Вокруг него сидели студенты с разных факультетов. Одну девушку я знала – как-то раз мы в читальном зале вместе готовились к экзамену. Труба растопленной печи была выведена в форточку и безмолвно дымила, словно дом был пароходом и плыл на закат. Перед всеми лежали тетради, но никто ничего не записывал.

Во главе стола сидел парень, двадцати с лишним лет, но уже с залысинами, блондин, щёки выбриты с блеском. Он собирался продолжать рассказ, но прервался, подошёл ко мне и протянул руку: «Ростислав». Я вздрогнула, не ожидая, что он будет настолько похож на эмигрантов, о которых писала «Заря». К таким статьям прикладывали картинки с людьми в невиданных костюмах и рубашках, явившихся устраивать жизнь на бедной родине.

«Садитесь, – сказал Ростислав, – у нас первое занятие, но мы бросили задуманный план и обсуждаем дело о тридцати сребрениках. Слышали о таких?» Я кивнула.

«Чудесно, – отвечал он, – тогда мы продолжим… Нам непонятно, почему Иуда предал Христа, ведь тридцать сребреников, по римским меркам, не были крупной суммой. Иуда вовсе не бедствовал, сборщики налогов были вполне состоятельными людьми. Что тогда? Зависть? Вряд ли. Христос был настолько особенным, что с ним было невозможно себя сравнивать – таких, как он, просто не существовало». Девушка в первом ряду закивала. «Есть у кого-то предположения?» Все заворочались, показывая, что хотят уже слышать ответ.

«Мне кажется, что Иудой руководили трусость и ложь, – произнёс Ростислав, – эти главные проводники зла. И если ложь святые отцы называли самым страшным оружием, которое пускает в ход антихрист, то трусость – это то, что зависит только от нас самих».