Ночь, когда мы исчезли (страница 12)
Затем были прощальный молебен, шлюпка с озверевшими солдатами, страх, тошнота, турецкий карантин, усталость, остров, где разбили лагерь, грязно-серый парусиновый полог палатки. Офицеры, позирующие фотографу с лисой, которая воровала провиант. Лиса убита. Его отец зачем-то вытянулся во фрунт. И спасший от тоски переезд на новое место, в Сараево.
Горы, пыль, вечный хруст на зубах, вспоминал Рост, пока мы шли по мосту. Как голову задерёшь, так минареты – как опустишь, так кафанщик развешивает чашки на крюки. Он снимает одну из чашек рогаткой и ставит на поднос подле турки, которую схватил с раскалённого песка. Женщины в чадрах, мужчины в фесках и пальто. Беззубые старики шваркают нардами.
В Сараево все были боснийцами, хотя никто себя так не называл: ни православные сербы, ни католики-усташи, ни даже босняки-мусульмане, осевшие здесь с османских времён. Все они, ссорясь и мирясь, кое-как сосуществовали. И вот в этот чан король Стефан добавил остатки белогвардейцев.
Те основали школы и добились права служить в старой сербской церкви. Детей записывали в скауты-разведчики, и они лазали по окрестным горам и оврагам. Одним из разведчиков стал Рост.
Весь свой недостающий реквизит скауты мастерили сами из подручных материалов. Вместо глобуса у них был арбуз, вместо журналов склеивали альбомы-монтажи из ветхих книг. На пасху катали варёные яйца и пекли жаворонков с глазами из изюма. В школьном классе висела таблица «Коренные слова на букву Б». Рост помнил их как заклинание, и я тоже запомнила: «бег», «беда», «белый», «бес».
Скауты сдавали экзамен по родиноведению – истории земли, которой никогда не видели. Учебники рисовали её как край богатырей и праведников, широкоплечих князей и склоняющихся перед ними хлебопашцев. Каждому разведчику надлежало иметь «специальность»: летописец, сигнальщик, натуралист. Но занятие, которое нравилось Росту, не попало в перечень. Он угодил в клетку клеток, внутрь шахматной доски.
Двигать фигуры Роста научил отец, а играть – знахарь. В соседнем переулке Рост однажды увидел распахнутую калитку и халат, сгорбившийся над столом. Застыв на секунду, он обнаружил себя, и старик заметил, поманил его. Перед ним лежали книги, обтянутые кожей. Рост вспомнил, что видел старика на рынке, где тот раздавал снадобья людям. Они склонялись перед ним, как неваляшки, и тут же убегали, забрав нужное.
Дрожа и сознавая, что происходит важнейшее, Рост приблизился и увидел на столе застёгнутую на латунные крючки коробку. Знахарь улыбнулся, точно всё исполнилось как он хотел. Они стали играть дважды в неделю, и быстро стало ясно, зачем старику понадобился Рост. Он был влахом – потомком римлян, и, хотя влахи приняли ислам, всё равно его профиль будто был срисован у флорентийцев. Мусульмане опасались с ним играть, а христиане не хотели.
Слуга приносил им кофе с кардамоном, и тревога Роста растворялась среди клеток и фигур. Справочник с дебютами он выучил наизусть. Когда же старик умер, он сражался в кафанах с умелыми игроками, был неплох, но всё-таки забуксовал у некоего предела. Что-то мешало ему выбираться из заученных схем и разрушать чужие позиции. Рост атаковал, но, стоило противнику намекнуть, что у него прибережён ответ, как Рост начинал лихорадочно искать его и путался. После четырнадцати он перестал мечтать о том, чтобы стать новым Алёхиным, но стал учить младших и, кстати, довольно быстро научил меня.
Перед выпуском из гимназии Рост получил нансеновский паспорт. Бесподданные, или, по-французски, «апатриды», – так называли их держателей. От этой бесподданности, чужого говора, крика муэдзинов и безразличия окружающих к русским у него в груди выросла особая родина. Родители считали, что коммунизм можно выводить чем угодно, хоть бы и интервенцией, но Рост, как и многие, понял: сколько жаворонков ни выпекай, былое не вернуть, а ждать крушения большевизма можно долго…
Рост умолк, и мы просто ходили по нечищеным улицам, размешивая отсыревшими ботинками снег. Наконец он сказал так: «Одним моим клочочком, где дышала небесная родина, была церковь сербов. Я искал причины задерживаться в ней подольше: подметал, счищал нагар с подсвечников и молился, прося о возвращении. Поскольку сербам приходилось защищаться от мусульман, притвор отвели под гардероб, но не для одежды, а для оружия. Пришёл на литургию – вешай ружьё на гвоздь».
Вторым же тайным местом Роста был дощатый помост, невесть для чего сколоченный у набережной Миляцки, вдалеке от причала, где лепились одна к другой кафаны.
«Стоило на него лечь, вжавшись щекой в настил, и вдохнуть реку, как всё исчезало, – сказал Рост, глядя вниз на перекаты Великой. – Глаза открывались сами, и я смотрел на бесконечность между досками. Шорох воды, запах соснового настила, терпкий ветер от котлов с варевом и орущие во мгле цикады – что ещё мы возьмём с собой, когда исчезнем?»
Он посмотрел на меня, будто мы уже отъезжали – наверх ли, к звёздам, к Богу, куда угодно. Мне стало неловко. Позже я, конечно, разобралась в этой неловкости, а тогда, оглушённая, замотала головой и поднесла к губам палец. Затем потянула его за рукав и спросила: а в церкви всегда пели так, как сейчас?
Рост вздрогнул. Смотря в какой церкви. Вообще, так, как здесь поют, пели ещё сто лет назад. Но что такое век для церкви? Вот сербы поют так же, как их прапрадеды, и византийский распев, кстати, тоже знают.
Настроив голос, Рост запел в такт нашему шагу. Это был монотонный распев, ничем не напоминающий оперные мелодии, которые слышала в церкви я. Пространство уплотнилось, будто поместив нас в древний храм, чьи стены были так высоки, что эхо таяло, не достигая купола.
Защищённые этими стенами, мы дошли до квартиры Роста. Он попросил обождать и вынес переписанные от руки ноты и старое, с ятями, последование к обедне…
Что случилось дальше? Давай, Аста, я буду честной. В Росте сочеталось многое, но главное, он открыл дверь в звёздное небо и повёл меня в мир, не похожий на тот, что заставлял меня страдать. Молясь, я ощущала, что к моим слуху и зрению прибавляются всё новые чувства. Воздух словно обнимал меня, и казалось, что Бог присутствовал всюду и был добр.
Я подвизалась петь в хоре и впитывала в себя каждый кусочек службы и слабый запах ладана, которого всегда не хватало. На литургии перед Рождеством разрыдалась, потому что тусклые огни свечей освещали вместо приходских лиц – старушек и детей из воскресной школы – совсем незнакомых мне людей. Я вглядывалась в их черты и понимала, каковы были общины первохристиан, прятавшиеся в пещерах.
А ещё вера давала мне то, чего хотелось всегда, – быть особенной. Я видела то, чего не видели другие, мне открылись такие бездны инакости, о каких я и помыслить не могла, когда дремала на лекциях по педагогике. Теперь мне казалось, что, уже когда мать растолковывала мне марксизм, я догадывалась, что всё не то. Мне было жаль всех, кто не мог верить с такою же силой, как я.
Во время крещения казалось, что под куполом мелькают тени ангелов, и приумноженная моя особость с тех пор стала противоядием против унизительного превосходства, с каким немцы относились к нам. Относились, ты знаешь, как ко второму сорту.
Я трактовала это как наказание за отпадение от веры, а также уговаривала себя, что новая власть была не во всём безобразна – ведь это она отдала нам церкви, изгаженные большевиками, разрешила печатать библии и новые учебники…
Однажды я стояла на обедне рядом с Ростом и поражалась, как истово он молится, и каждое соприкосновение с ним плечами возбуждало мечтания о нас двоих в разных милых ситуациях. Тут же я стала винить себя за эту неглубину, за то, что перед таинством воскресения Бога думаю о человеческом и любовном. Ещё я испугалась, что Рост разглядит меня настоящую, и поймёт, какая я земная, и найдёт кого-то получше.
Первые месяцы я, казалось, жила в другой вселенной. Будто кто-то разрезал воздух ножом, отогнул холст с сырым снегом, огоньками и чернеющими берёзами – и сквозь эту брешь ворвался Рост. То, как он двигался, как носил костюм, как завязывал галстук и жестикулировал – во всём этом имелась элегантность, но ничего общего с жеманством.
Во Псков его занесло так. Война сломала балканский мир: югославское войско попробовало сопротивляться немцам, но те подавили восстание, и вот уже хорваты-усташи пели на каждом углу: «Стоит гора Требевич, на ней сидит Павелич, пьёт вино, жарит ягнят, режет сербов». Рост узнал, что бесподданные могут работать на освобождённых землях, и написал в Рижский экзархат митрополиту Сергию, что хочет учить детей Закону Божьему. В ответ пришёл конверт с пропуском через польское генерал-губернаторство во Псков.
Правда, на родине его тут же арестовали – прямо на вокзале. Нансеновский паспорт насторожил полицию, и пришлось телефонировать секретарю митрополита, чтобы тот подтвердил: свой, в миссию. Затем Рост, оглушённый густейшей речью, поплыл по площади через толпу. Сон изгнания кончился, и сквозь него проступила явь родины. Он заметил, что понимает говорящих с трудом. Он как слепой всматривался в прохожих, читая их лица, и наконец сел на скамейку и выдохнул: дома! дома!
Иная картина открылась позже, когда он свернул в Запсковье. Дома ссутулились и обветшали, слякоть изгваздала сапоги, и замаячили дырявые заборы. Тут же хлынули нищета и заколоченные окна и вырвали Роста из его сна: если это центр большого города, то что я увижу, если пойду к окраине? А если за её пределы?
Разыскивая Дмитриевскую церковь, Рост держался, но, когда увидел погост с хаосом наползающих друг на друга оградок и звёзд на могилах, не выдержал и зарыдал. Таким его нашёл отец Александр и увёл в дом причта. Знакомиться времени не было – ночи стояли лютые, и они долго кололи дрова для печи.
Прижимаясь к её обжигающему боку, Рост не мог заснуть. Он вскакивал, кружил по комнате, раз за разом прижимался лицом к стеклу, будто приворожённый, и всматривался в черноту улицы с единственным фонарём. Чернота разворачивалась как ковёр, застила звёзды и проглатывала дом с трубой, и дымом, и Ростом.
Спустя месяцы он привык, а тогда, в первое утро, отец Александр погрузил его во все мерзости быта, как котёнка. Миссионерам давали те же хлебные карточки, что горожанам. Дров не было. Из деревень ехали гонцы с просьбами прислать им священника. Немцы иереев уважали, но это отзывалось непредсказуемыми последствиями. Например, к отцу Ионову в Острове пришли эсэсовцы за советом: следует ли вешать комсомольцев на базарной площади или настроения таковы, что лучше сделать это без собрания, за складом?
Много такого рассказывал отец Александр, что слушать было невыносимо, будто режешь кожу бритвой. Сам он был немногословным, погружённым в богословие. С прихожанами обходился кротко. Его жена регентовала в хоре и показалась мне закрытой, но это быстро разъяснилось. Оба приехали из Парижа, куда были вывезены родителями после революции, и чувствовали себя чужеземцами.
Причина недостатка священства была в том, что местных иереев большей частью пересажали. Архиепископ Сергий прислал рижских, и они рассеялись по Псковщине. Священников всё равно не хватало, и пришлось всеми правдами и неправдами устраивать маршфебели таким, как отец Александр, эмигрантам. А вообще-то он был богослов и составлял диссертацию о Послании апостола Павла к римлянам; Елена была полковничьей дочерью и институткой.
Первые месяцы они выходили только в церковь и во двор. Сотни приезжих набивались в наш храм, многие спали на лестнице и в притворе. Исповедь была только общей. Отец Александр едва успевал освящать нательные кресты, выпиленные из монет. Пока не появился диакон, его возгласы на литургиях исполняла тайная монахиня Юлия, при большевиках работавшая лаборанткой в больнице.