Настигнут радостью. Исследуя горе (страница 7)

Страница 7

Я провел в этой школе слишком мало времени, чтобы подробно говорить о ней. Она ничуть не походила на те английские школы, о которых я позже слышал. В классах назначались префекты, но они не пользовались властью. По английскому образцу школу разделили на «дома», но о них вспоминали, только разбивая школьников на команды для игры, причем спорт не был обязательным. Состав учеников был гораздо более «смешанным», чем допустимо в Англии; я учился бок о бок с сыновьями фермеров. Мой лучший приятель был сыном торговца, не так давно он разъезжал с отцовским фургоном, поскольку неграмотный водитель не умел вести счет. Я страшно завидовал ему, а он, бедняга, все вздыхал о тех временах. «Еще в прошлом месяце об эту пору, – говорил он мне, – я не сидел над уроками. Я возвращался домой с работы, для меня на стол стелили скатерть и кормили сосисками».

Как историк я могу только радоваться, что побывал в Кэмпбелле, поскольку он – точная копия английской школы до реформы Томаса Арнольда[35]. Там происходили настоящие поединки на кулачках с секундантами и сотнями бившихся об заклад зрителей. Случались и издевательства над новичками, правда, мне почти не доводилось с ними сталкиваться: жесткая иерархия, как в современной английской школе, здесь не сложилась, каждый завоевывал себе место кулаками или природной смекалкой. С моей точки зрения, здесь имелся один существенный недостаток – отсутствие своего угла. Лишь немногие, самые старшие, получали отдельную комнату, а нам, кроме часов трапезы и вечерней возни с заданиями в специально отведенном просторном классе, было некуда деться. Все время, кроме занятий, мы проводили, либо вливаясь в толпу, либо пытаясь избежать тех непредсказуемых движений, когда людской поток то вытягивается, то сгущается, то замедляет шаг, то устремляется, подобно приливу, в одном направлении, распадается и образуется вновь. Пустынные кирпичные коридоры разносили эхом топот, вопли, визг, пронзительный смех. Мы либо куда-то двигались, либо болтались – в кладовых, в уборных, в большом холле. Все это смахивало на жизнь в зале ожидания.

Притеснение новичков здесь, по крайней мере, отличалось своего рода честностью, это не была продуманная система буллинга, поощряемая школьной иерархией с префектами во главе. Сбившись в стаи по восемь-десять парней, громилы подкарауливали жертву в лабиринте бесконечных коридоров. Их стремительное нападение на фоне общего гама и крика, как правило, замечали слишком поздно. Иногда похищение кончалось для жертвы плохо: двух моих знакомых выпороли в каком-то закоулке, выпороли без всякой злобы – нападавшие даже не знали их в лицо, – чистое искусство для искусства. Я попал в плен лишь однажды, моя участь оказалась несравненно благополучнее, и, пожалуй, об этом стоит поведать забавы ради. Меня на головокружительной скорости протащили по множеству коридоров и переходов, и, придя в себя, я обнаружил, что нахожусь, в числе прочих пленников, в заброшенной комнате с низким потолком, где горел одинокий газовый светильник. Отдышавшись, бандиты схватили первого пленника и подвели его к стене, вдоль которой примерно в метре от пола рядами тянулись трубы. Я встревожился (хотя и не удивился), когда мальчику велели нагнуться, уткнувшись головой в стену под нижней трубой: подумал, сейчас будут пороть. Зато миг спустя очень даже удивился: в комнате, как вы помните, было почти темно; двое бандитов дали мальчишке пинка, и он исчез без звука, без следа. Это показалось мне жутким колдовством. Вывели новую жертву, тоже заставили согнуться, будто для порки, и вновь вместо порки – исчезновение, телепортация, аннигиляция. Наступил мой черед, я получил свой пинок под зад и провалился сквозь какую-то дыру или отдушину в стене прямиком в угольный погреб. За мной кувырком полетел еще один мальчик, дверь захлопнулась, и бандиты с радостными воплями помчались за новой добычей. Видимо, они побились об заклад с соперниками и им предстояло сопоставить «трофеи». Вскоре нас выпустили, сильно перемазанных, слегка помятых, но в общем невредимых.

Самым важным событием в Кэмпбелле для меня стало чтение «Сухраба и Рустама»[36] под руководством прекрасного учителя (мы его прозвали Окти). Я полюбил эту поэму «с первого взгляда» и сохранил это чувство навеки. Как в первой строке поэмы над Оксом[37] подымался влажный туман, так поднялась и окутала меня прозрачная, серебристая прохлада, блаженство величественной тишины, дали и торжественной печали. Едва ли я переживал тогда так, как теперь, центральное, трагическое событие; скорее меня пленяли видение художника в Пекине, его белый как слоновая кость лоб и бледные руки, кипарисы в королевском саду, воспоминания о юности Рустама, кабульские коробейники и покой хорезмской пустыни. Мэтью Арнольд подарил мне (и дарил мне с тех пор в лучших своих книгах) не бесстрастное созерцание, но напряженное, сосредоточенное вглядывание вдаль. Вот она, подлинная судьба книги! Критики болтали, будто эта поэма доступна лишь филологам, тем, кто распознает в ней отзвуки Гомера. Но мальчишка, внимавший тогда Окти (мир его праху), слыхом не слыхивал о Гомере. Для меня отношения Арнольда с Гомером выстраивались в обратном порядке: когда несколькими годами позже я взялся за «Илиаду», она понравилась мне, среди прочего, благодаря воспоминаниям о «Сухрабе». Словом, не важно, через какую дверь вы войдете в единую поэзию Европы. Болтай поменьше и насторожи уши – все что угодно приведет тебя к чему угодно – ogni parte ad ogni parte splende[38].

Посреди моего первого и последнего семестра в Кэмпбелле я заболел и меня отправили домой. Отец, не знаю почему, успел разочароваться в этой школе. Ему понравилась реклама подготовительной школы города Виверна, хотя она не имела отношения к Вивернскому колледжу; особенно удачным ему казалось, что, таким образом, мы с братом снова будем отправляться в путь и возвращаться вместе. Словом, я провел дома блаженные шесть недель, впереди маячило Рождество, а дальше – новые приключения. Сохранилось письмо, написанное отцом брату: он пишет, что я пока очень счастлив, но он опасается, «как бы мальчик не соскучился к концу недели». Даже странно, как мало он знал меня, хотя моя жизнь текла рядом с его. Эти недели я спал у него в комнате, спасаясь от одиночества в темноте – единственного одиночества, которого я боялся. Пока брат не приехал, не с кем было шалить, и мы с отцом ни разу не поссорились. Впервые моя любовь к нему цвела безмятежно, нам было хорошо вместе. Когда же отец уходил на работу, начиналось самое глубокое и прекрасное уединение. Пустой дом, пустые, тихие комнаты словно освежающим душем смывали с меня суету и шум Кэмпбелла. Я читал, писал, рисовал, сколько душе угодно; именно тогда, а не в раннем детстве, я с наслаждением окунулся в сказки. Меня очаровали гномы, древние карлики в колпачках с длинной седой бородой, каких мы знали, покуда Артур Рэкем[39] не сделал этих подземных жителей возвышенными, а Уолт Дисней – примитивными. Видел я их отчетливо до галлюцинаций. Однажды, прогуливаясь по саду, я почти поверил, будто крошечный человечек перебежал мне дорогу. Я немного испугался, но это ничуть не напоминало ужасы ночных кошмаров. Со страхом, охранявшим путь к эльфам и феям, я мог совладать. Даже трус не всего боится.

IV. Я становлюсь вольнодумцем

Я громко стукнул кулаком:

Ну все! Испил до дна!

Иль без конца мне суждено

Вздыхать? Нет, жизнь моя вольна.

Нет, вольным ветром я влеком!

Джордж Герберт[40]

В январе 1911-го, когда мне исполнилось тринадцать[41], мы с братом вместе отправились в Виверну – он в колледж, я в подготовительную школу. (Назову ее Шартр.) Так начался классический период нашей школьной жизни, о котором мы чаще всего вспоминали, когда речь заходила о годах ученья. Основой каждого года стали совместные поездки в Виверну, печальное расставание на конечной станции, радостная встреча на той же станции в конце семестра и вновь совместная поездка – домой. Мы становились старше и разрешали себе в этих поездках все больше. В первый раз, приплыв рано утром в Ливерпуль, мы тут же пересели на свой поезд; позже мы догадались, что гораздо приятнее провести утро, бездельничая в холле отеля «Лайм-стрит», с журналами и сигаретами под боком, а после обеда отправиться в Виверну и как раз поспеть к крайнему сроку. Еще позже мы отказались и от журналов: мы открыли (а ведь некоторые люди так об этом и не догадываются), что в дорогу можно брать хорошие книги и к удовольствиям путешествия добавится лучшее из наслаждений – чтение. Очень важно как можно раньше научиться читать хорошую книгу, где бы ты ни был. «Тамерлана» я впервые прочел во время поездки из Ларна в Белфаст под проливным дождем, а «Парацельса» – в окопе, при свече, которая гасла каждый раз, когда неподалеку стреляла пушка, то есть каждые четыре минуты. Совсем праздничной была поездка домой. Тут у нас был неизменный план: ужин в ресторане – всего лишь яйца пашот и чай, но для нас пиршество богов, затем – мюзик-холл и, наконец, – пристань, огромные прославленные корабли, наш корабль, отплытие и благословенный вкус соли на губах.

Курение было, конечно, «тайным поползновением», как сказал бы отец, но мюзик-холл мы посещали с его разрешения. В этих вопросах он не был пуританином и часто по воскресеньям возил нас в белфастский «Ипподром»[42]. Правда, теперь я понимаю, что не разделял его любовь к водевилям, которую унаследовал брат. В ту пору мне казалось, будто меня захватывало зрелище, но я ошибался. Зрелище я забыл, и мысль о нем не пробуждает во мне ни малейшего волнения, ни благодарной памяти об удовольствии, но во мне до сих пор живы сочувствие и соунижение, которые я ощущал, если номер проваливался. Мне нравилось то, что сопутствует зрелищу, – шум и шорох, яркое освещение, сама идея праздника и хорошее настроение отца, а главное – поздний холодный ужин, когда мы возвращались после десяти часов. Не только наша школьная жизнь переживала расцвет, но и домашняя кухня – то был век Энни Стрэгэн. Она пекла «высокие» пироги с мясной начинкой, о которых нынешние английские мальчишки не имеют ни малейшего понятия, да и в ту пору они удивили бы людей, привыкших к магазинным подделкам.

Шартр, высокое белое здание на горе, над зданием колледжа, был, по существу, совсем небольшой школой – всего-то двадцать пансионеров, но он в корне отличался от Бельзена. Здесь по-настоящему началось мое образование. Директор по прозвищу Бочка был умен и терпелив, под его руководством я скоро освоился с латынью и английской литературой и стал одним из кандидатов на стипендию в колледже. Кормили нас хорошо (мы, конечно, все равно ворчали) и хорошо смотрели за нами. У меня были отличные товарищи, хотя, конечно, мы переживали те вечные дружбы, непримиримую вражду, отчаянные схватки и обновленные союзы и славные революции, которые столь важны в жизни мальчика; и эта жизнь то возносила меня на вершину, то сбрасывала на самое дно.

Виверна исцелила меня от нелюбви к Англии. Под нами простиралась огромная голубая равнина, за ней острые зеленые холмы, очертаниями подобные высоким горам, но такие маленькие и уютные. Все это доставляло мне удовольствие. А Вивернское аббатство оказалось первым зданием, в котором я разглядел красоту. В Шартре я обрел первых подлинных друзей. Там случилось и важнейшее на тот момент событие моей духовной жизни: я перестал быть христианином.

Не знаю точно, когда именно это случилось, во всяком случае, процесс начался после поступления в школу и завершился вскоре после ее окончания. Попробую изложить сознательные причины моего разрыва с верой и те неосознанные побуждения, о которых я теперь догадываюсь.

[35] Томас Арнольд (1795–1842) – английский педагог, директор школы Регби. Благодаря его реформе в привилегированных школах существенно возросло значение командного спорта, а власть над новичками была отдана старшеклассникам и старостам-префектам (что в свою очередь породило буллинг).
[36] Поэма Мэтью Арнольда на сюжет, заимствованный из «Шахнаме» Фирдоуси.
[37] Окс – старинное название реки Амударья.
[38] Данте. «Ад», VII, 75, пер. М. Лозинского: Чтоб каждой части часть своя сияла (то есть хоры ангелов и планет взаимно отражали друг друга).
[39] Артур Рэкем (1867–1939) – английский художник, иллюстратор детских книг.
[40] Перевод Д. Щедровицкого. Стихотворение в переводе называется «Ярмо», а в оригинале – Collar, «воротник», признак сана. Начав с мятежа, Джордж Герберт, священник и поэт-метафизик (1593–1633), заканчивает добровольной капитуляцией перед окликнувшим его Богом.
[41] Ошибка автора: в ноябре 1910-го ему исполнилось двенадцать.
[42] «Королевский ипподром» – театр, преимущественно водевильный.