Аэростаты. Первая кровь (страница 5)
– Поразительно! Интернет изменил мир до неузнаваемости. Раньше коллекционеры были маньяками, берегли свои сокровища как зеницу ока, держали под строжайшей охраной. А сейчас им достаточно владеть картинками из интернета.
– Кому вы это говорите?
– Самой себе. Я задумалась о том, прогресс ли это.
– Пойду скажу сыну, что вы у нас, – сказала она и встала, довольная, что нашла предлог покинуть столь несуразную особу.
Полчаса назад она говорила мне, что Пий будет с минуты на минуту. На самом деле, если бы я пришлась по вкусу Кароль Руссер, она так никогда и не сообщила бы сыну о том, что я здесь.
Когда он появился, у него был смущенный вид человека, чей постыдный секрет выплыл наружу.
– Вы виделись с моей матерью.
Я кивнула.
– Извините. Наверно, она действительно хотела с вами познакомиться.
– Это естественно.
– Что вы о ней скажете?
– Разве у меня могло сложиться какое-то мнение за столь короткое время?
– Вы лжете. Из вежливости. Моя мать – идиотка.
– Не надо так говорить.
– Почему? Потому что это не принято?
– Вот именно.
– Ну и пусть. Вам я просто не могу не сказать: моя мать – идиотка. Понимаете, отец – не дурак, но я его презираю, и мы даже не в состоянии поговорить друг с другом, чтобы не начать сразу орать. Моя мать не злая, но что я могу думать о женщине, до такой степени тупой? Мне было восемь лет, когда я понял, что она дура. Мне было двенадцать, когда я понял, что мой отец – гнусный тип.
Я чувствовала себя не в своей тарелке, оттого что нас подслушивал вышеупомянутый гнусный тип, и постаралась сменить тему:
– У вас есть друзья?
– В Брюсселе? Я здесь всего два месяца.
– Иногда этого хватает.
– В моем случае не хватило.
– А раньше у вас были друзья?
Он пожал плечами:
– Я так считал. Но когда видишь, что за два месяца разлуки почти ничего не остается от дружбы, длившейся десять лет, позволительно в ней усомниться. Короче, я один. Еще и потому я так дорожу нашим общением. Но можно ли назвать это дружбой?
– Пожалуй, не стоит искать название, – осторожно ответила я.
– У нас в лицее была работа по “Красному и черному”. Я получил лучший балл, девятнадцать из двадцати. Отвечая на некий поставленный перед нами глупый вопрос, мы должны были изложить свои мысли о книге. Я вспомнил теорию, которую вы упоминали, что всякий роман – это или “Илиада”, или “Одиссея”. Я написал, что Жюльен – это Одиссей, мадам де Реналь – Пенелопа, а Матильда – Цирцея, ну и так далее.
– Браво!
– Все это благодаря вам. Без вас у меня был бы ноль шансов получить такой балл.
– Вы сумели осмыслить и применить то, что от меня узнали. Не преуменьшайте свои заслуги. Вы очень умный человек.
Он смутился, умолк и опустил голову:
– Отец тоже мне сказал, что я умный. Но прибавил, что толку от этого никакого.
– Он, скорее всего, имел в виду, что не следует подходить к уму утилитарно.
– Вряд ли. Такие взгляды не в его духе.
Это была мука мученическая – поневоле защищать негодяя, потому что он нас подслушивает.
– Теперь мы должны читать Кафку, “Превращение”, – сообщил он.
Я не стала говорить ему, как люблю эту книгу, и попрощалась.
– Урок только начался, – запротестовал он.
– Никто не мешал вам выйти ко мне вовремя, – ответила я.
Грегуар Руссель, ясное дело, перехватил меня у выхода.
– Хвалю, особенно за финал. Нынешняя молодежь не может не опаздывать.
– Я молодая, и я пунктуальна.
– Да. Но вы…
Сколько раз мне приходилось это слышать! Будь то от родителей или от друзей. “Да. Но ты…” Я никогда не требовала разъяснений по поводу этого комментария с не слишком приятным двусмысленным подтекстом.
– Извините, что моя супруга сцапала вас.
– Вы и тут подсматривали? Кого вы опасались на сей раз?
– Я просто оторопел. Это было так неожиданно.
– Разве? Это же в порядке вещей – познакомиться с матерью своего ученика, а не только с отцом.
– Согласитесь, что она довольно своеобразная, – сказал он, вручая мне гонорар.
– В чужом глазу соринку видим…
Я с удивлением обнаружила, что жду завтрашнего дня с нетерпением. И все время пыталась вообразить реакцию Пия на “Превращение”. Сама я в пятнадцать лет пришла от него в экстаз.
Переходный возраст – всегда своего рода вариация “Превращения”, размышляла я. Но имелись и многочисленные примеры обратного. Я знала мальчиков и девочек, которые прошли переходный возраст по-королевски: красивые, солнечные, они были воплощенным отрицанием трудного отрочества.
Если вдуматься, их пример непоказателен – просто неизбежная статистическая погрешность. Они напоминали мне уцелевших ветеранов битвы на Сомме[8]. Пубертат – что-то вроде кровавой бойни, эксцесс дарвинизма. Это, несомненно, ошибка эволюции в том же смысле, что и подверженный воспалению аппендикс.
Когда я силилась разобраться со своим собственным конкретным случаем, внутренний голос обрывал меня: “Перестань считать, что ты уцелела. Что общего между прелестной девочкой и унылой девицей, в которую ты превратилась?” И мне еще сильно повезло по сравнению с Пием! У меня были хорошие родители, не извращенцы и не придурки. Мое взросление обошлось без драм. Моя трагедия оказалась самой обычной, из тех, что переживают все: мне было около тринадцати лет, и это вдруг произошло в одну секунду. В моем мире внезапно развеялись чары.
Я помню, как пыталась возродить магию и бросила через несколько минут: “Бесполезно, теперь это будет сплошная фальшь”. Тринадцать лет я жила как в сказке, и хватило пустяка, чтобы волшебство растаяло. Это было непоправимо.
Поэтому в пятнадцать, когда я прочла “Превращение”, оно стало для меня откровением. Проснуться однажды утром в образе гигантского насекомого – да, все происходило именно так. В других романах переходный возраст выглядел сплошной фикцией: они повествовали только об уцелевших на Сомме. До Кафки никто не осмеливался сказать, что пубертат – это мясорубка.
Мне казалось, что у Пия отрочество кошмарное, не сравнить с моим. У нас с ним все складывалось по-разному, но он не может не узнать себя в Грегоре Замзе.
Доната расспрашивала меня о семействе Руссеров, умирая от любопытства. Когда я рассказала ей, что встретилась с мадам, она засыпала меня вопросами и при каждом моем ответе выла от смеха. Я не стала напоминать ей про соринку в своем глазу и бревно в чужом, хотя это естественным образом напрашивалось.
– Зря я прочел четвертую сторону обложки. Узнав, что героя зовут Грегуар, я чуть не отшвырнул книгу. У меня такая аллергия на отца, что если мне даже случайно попадается его имя, я сразу начинаю чесаться.
– Его зовут Грегор, а не Грегуар.
– В моем издании имя тоже переведено на французский, поэтому он там Грегуар. В общем, я все-таки прочел книгу залпом – по-другому ее читать невозможно.
– Согласна с вами.
– То, что там написано, – правда от первого до последнего слова. Я все время повторял про себя: “Вот-вот, так и есть, так оно и есть”. Все так реагируют?
– Насчет всех не знаю. Что касается меня, то я реагировала, как вы.
– Хоть вы и девушка?
– Разумеется, – засмеялась я.
– Не обижайтесь. Единственная женщина, которую я знаю, – это моя мать. Не беспокойтесь, я никогда не судил по ней обо всех женщинах.
– Переходный возраст у девочек проходит иначе, чем у мальчиков, но он такой же мучительный, если не хуже.
– Почему вы мне это рассказываете?
– Потому что вы только что прочли “Превращение”.
– Ну и что? Это не про переходный возраст.
– Да?
– Это про участь, уготованную сегодня личности вообще. Ваша трактовка слишком оптимистична. Быть вынужденным забиваться в угол как раненое насекомое, беззащитное перед первым встречным хищником, то есть почти перед всеми, – удел не только подростков.
– Что вы об этом знаете, Пий?
– Что вы об этом знаете, Анж? Девятнадцать лет – еще тоже отрочество.
– Я считаю себя взрослой с тех пор, как мне исполнилось восемнадцать.
– Вы думаете, и другие так вас воспринимают?
– Мне достаточно моего мнения.
– Вы смешная. И что, теперь, когда вы взрослая, вам лучше?
– Мы здесь не затем, чтобы говорить обо мне.
– Да, удобная увертка. А я убежден, что вам так же тошно, как три года назад.
– Я жива.
– Хороший ответ на мой вопрос, заданный минуту назад. Вы выбрали жизнь. Я не уверен, что последую вашему примеру. Нет, я не собираюсь играть в самоубийц. Зачем этот бесполезный героизм? Просто я не стану через три года блестящим студентом, способным давать уроки чего бы то ни было молокососу вроде меня.
– Вы еще пока не знаете.
– Бросьте этот цирк. Он меня достал.
– Откуда вы взяли, что в шестнадцать лет мне не было ужасно скверно?
– Я не о вас. В “Превращении” меня восхитило то, что проклятье, обрушившееся на Грегора, не воспринимается как временное. Никто не говорит ему: “Ничего, пройдет”. И это действительно не проходит.
– В его случае.
– Значит, в вашем случае прошло?
– Повторяю: речь не обо мне.
– Проще всего вот так уйти в кусты. Кафка написал это в тысяча девятьсот пятнадцатом году, во время ужасной войны, ознаменовавшей начало двадцатого века. С тех пор вот она, судьба человечества: все живое воспринимается как какое-то кишение насекомых, которому надо положить конец. Двадцатый век – начало планетарного самоубийства.
– Вы не слишком хватили?
– Не нахожу. Вы занимаетесь со мной, и я вам благодарен, вы мне очень много даете. Тем не менее, на мой взгляд, проблема у вас, а не у меня.
– Вы собираетесь меня излечить?
– Разумеется, нет. Ваша болезнь для вас спасительна. Если бы вы не пребывали до такой степени во власти иллюзии, вы бы не были так интересны.
Я улыбнулась.
– Я читал, что Кафка конфликтовал с отцом, – продолжал он. – Еще и поэтому, я думаю, люди в нем видят выразителя подростковых переживаний.
– Я теперь называюсь “люди”.
Пий пропустил мою реплику мимо ушей и продолжал:
– Неприятие отца свойственно не только подросткам. Я ненавижу в своем отце вовсе не его отцовство, а судьбу, которую он мне готовит: начиная с двадцатого века наследие, которое оставляет нам предшествующее поколение, это смерть. Но смерть не мгновенная: сначала предстоит долго чахнуть и трястись от страха в положении раненого таракана, пока тебя не прихлопнут.
– Если ваш отец хочет для вас чего-то подобного, то зачем он меня нанял?
– По глупости.
– У вас на все есть ответ, – засмеялась я.
– Это плохо?
– Это говорит об ограниченности. Нефальсифицируемое, неопровержимое суждение утверждает само себя[9]. Оно замкнуто в себе, что есть определение идиотичности.
– Я идиот?
– В том смысле, в каком это слово употребляет Достоевский, да.
– Принимаю.
– Отлично. Будете читать “Идиота”.
– Что? С Кафкой уже покончено?
– Как раз наоборот, ведь мы начинаем Достоевского.
– Его нет в программе.
– Забудьте о программе! Давно проехали.
– Но я еще даже не успел переубедить вас насчет “Превращения”.
– Вы замечательно говорили о Кафке, рассуждали о нем со страстью, что для меня важнее всего.
Я встала.
– Вы уже уходите? Урок только начался.
– Вы уверены, что это измеряется в минутах?
– Если вы хотите уйти, предпочитаю вас не удерживать. Но мне жаль, что вам этого хочется. Вы не любите, когда с вами не соглашаются, да?
– Ничего подобного. Раз и навсегда запомните, Пий: литература не есть искусство приводить всех к единому мнению. Когда я слышу от человека: “Я согласен с «Мадам Бовари»”, – я прихожу в отчаяние.