Магнолии были свежи (страница 6)

Страница 6

Хуже цветов миссис Стоунбрук ненавидела старую одежду и требовала, чтобы каждый день и Аньеза, и Мадаленна появлялись непременно в новых нарядах, даже не задумываясь, откуда они смогут их взять. Подобное самодурство изводило Мадаленну, и она давно бы сказала все, что думала об этом, если бы не указания доктора и опасность в виде еще одного припадка. Мадаленна не любила Бабушку, но желала ей только здоровья.

– Ты вчера была на пристани?

Мадаленна была готова и одновременно не готова к этому вопросу. Она знала, что Аньеза спросит ее об этом, но понятия не имела, что сказать. Врать она не могла, а сказать правду было слишком неудобно.

Мама ни словом, ни делом ни разу не намекнула, что ей не нравились эти визиты, но Мадаленна все равно чувствовала что-то неладное; ей казалось, что каждый раз Аньеза отпускает ее нехотя.

– Нет.

– Значит, снова в теплицах?

– Да.

Аньеза отложила ножницы и подсела к Мадаленне. Коса ее растрепалась, и, как бы Мадаленна не старалась упрятать отросшую челку в прическу, та падала на виски небольшими завитками, от чего она всегда напоминала Аньезе одну из девушек Россети или Данте; абсолютно средневековая красота.

– Тебе не нравится, что я хожу в теплицы? – прямо спросила Мадаленна.

– Нет. – улыбнулась Аньеза, поправляя сарафан.

– Значит, тебе не нравится мистер Смитон?

– О, нет! Он замечательный человек!

– Тогда я не понимаю, мама. Почему ты всегда огорчаешься, когда я ухожу?

Мадаленна внимательно посмотрела на маму и внезапно заметила две маленькие морщинки около глаз. Обычно такие у всех людей появлялись от смеха, но Аньеза Стоунбрук была исключением.

– Милая, я просто боюсь, что привяжешься к этому человеку. Боюсь, что…

– Что он умрет, и я буду по нему горевать? – твердо спросила Мадаленна. Наконец она смогла произнести это вслух, и, оказывается, это было сложнее, чем она могла предположить.

– Да.

– Наверное. Наверное, так и будет. – пожала плечом Мадаленна. – Но без мистера Смитона… – что-то вдруг встало посреди груди, и Мадаленне вдруг показалось, что она сейчас захлебнется чем-то очень соленым. – К тому же у него почти никого нет.

– Почти?

– Да. Оказывается, что у него есть один хороший товарищ.

– У мистера Смитона? – изумилась Аньеза; слухи о нелюдимости садовника дошли и до нее. – Странно, никогда о нем не слышала.

– А я как раз только и слышала. Вчера еще и увидела.

– Вот как? И что же это за человек?

Мадаленна повернулась к фигурам и посмотрела на уродливые зеленые кусты. Если бы только Бабушка дала ей возможность заняться зимним садом; о, тогда она бы его не узнала, все бы здесь переменилось. Но миссис Стоунбрук была непреклонна, и Мадаленне оставалось смириться с подобной картиной.

Мадаленна отчаянно старалась не думать о недавнем знакомом. Как бы ей не хотелось заявить, что его слова ничего не значили, она не могла сказать подобного и не покривить душой. Слова мистера Гилберта засели где-то очень глубоко и отзывались глухим эхом на все, о чем бы она не подумала.

«Тогда вам не кажется, что это немного нечестно так запальчиво говорить, зная, что с вас не потребуют ничего взамен?» – звучало в ее голове набатом, и ей казалось, что голова сейчас лопнет.

Самое ужасное было в том, что на какой-то момент Мадаленне подумалось, что мистер Гилберт был прав. Мысль могла просто исчезнуть, однако она ухватила ее за хвост и начала разматывать. Бесспорно, доля правды в его словах была. Она и правда ничем не жертвовала. Она не отрекалась от семьи и любви во имя искусства; она не жила на улице и не голодала, только чтобы заниматься музыкой, живописью и писательством.

Нет, она жила в мире и согласии с отцом и матерью, и пусть грозная миссис Стоунбрук и ругалась постоянно, все равно это были не те лишения, на которое шли великие творцы. Значит, она была позером и лицемером. Это удручало.

А еще сильнее удручало то, что слова незнакомца смогли пробить брешь в ее убеждениях, и теперь Мадаленну мучило чувство, что она совсем не так была уверена в себе и своих идеалах.

Странное состояние; она напоминала себе дырявую бочку, из которой вовсю хлестала вода. И ведь это был просто человек, который не согласился с ее мнением, попытался оспорить; человек, которого она видела первый раз в жизни, и чьи слова в сущности не имели для него никакого значения.

Что же могло произойти с ней, если бы она встретила подобное в своем университете, где слова профессоров всегда совпадали с ее суждениями?

– Что он сказал такого, Мадаленна? – улыбнулась Аньеза и пригладила взъерошенные волосы на макушке. – Что так смогло взволновать la mia stella?[1]

Мадаленна сурово свела брови и отошла к большому сводчатому окну; оттуда всегда был виден лес, и сейчас, когда лето медленно подходило к своему концу, он все еще был зеленым. Листья деревьев краснели и опадали самыми последними; до самого конца они стойко дрожали на холодном ветру, но держались за сухую кору, надеясь встретить зиму на ветках. Конец был всегда один и тот же – листья падали на землю и оставались лежать там до весны, пока им на смену не приходили другие.

В такие моменты Мадаленне очень хотелось верить в перерождение природы, иначе все становилось слишком жестоким – быть красивым всего несколько месяцев, чтобы потом умереть и освободить место другим.

– Как тебе сказать, – медленно начала Мадаленна. – Видишь ли, у нас с ним зашел спор об искусстве.

– Так быстро? С чего бы вдруг?

– Я и сама не поняла. Он профессор искусствоведения. – пыль на окне лежала таким толстым слоем, что ее руки сразу стали серыми. – Он спросил меня из вежливости, где я учусь, и я ответила. А потом, слово за слово, и вот я уже доказываю, что способности – это ничто, а талант – самое важное для искусства. Но разве это не так, мама? – воскликнула Мадаленна, и Аньеза впервые за долгое время увидела, как в глазах ее дочери что-то загорелось.

– Милая, давай-ка все по порядку. Сядь, успокойся и расскажи все, что тебя волнует.

– Да меня это совершенно не волнует! – сердито заявила Мадаленна. – Просто мне неприятно, что я так быстро разуверилась в своих убеждениях.

– Мадаленна, давай еще раз, но только не так сбивчиво. – улыбнулась Аньеза. – А то я правда ничего не понимаю.

Мадаленна быстро выдохнула и уселась обратно в кресло. Непривычное ощущение чьей-то правоты неприятно давило на нее, и странное раздражение накатывало на нее волнами; ей бы очень хотелось умыться ледяной водой, но она только быстро ударила себя по щекам и разгладила складки на сарафане.

– У нас зашел спор об искусстве, мама. Мистер Гилберт сказал, что для искусства важны способности, я же заявила, что важен талант, и что без таланта, скульптур становится обычным столяром.

– Неплохо сказано. – усмехнулась Аньеза. – Папа бы оценил.

– Мистер Гилберт на это сказал, что это слишком жестоко, а я сказала, что ради искусства можно пожертвовать многим. Однако я ничего не умею, и поэтому у меня такой возможности нет. А он заявил, что тогда мои слова нечестны.

– Интересное мнение.

– Но больше всего меня пугает то, что он может быть правым. Хотя нет, – Мадаленна запнулась на полуслове и принялась теребить бахрому дивана, но Аньеза терпеливо ждала, когда она продолжит. – Больше всего меня пугает, что меня так задели слова незнакомого человека. Значит, я поддаюсь влиянию?

По комнате прокатился смех, и Мадаленна удивленно посмотрела на маму; та не могла смеяться над ней, она слишком ее любила, чтобы не принимать проблемы дочери не всерьез, да и потом Мадаленна так редко говорила ей о том, что ее волнует… Но мама смеялась; открыто, заливисто, и Мадаленна не знала, что ей делать – обидеться или порадоваться.

– Не подумай, милая, я смеюсь не над тобой.

– Тогда над чем?

– Я так радуюсь. – Аньеза быстро вытерла выступившие слезы и спрятала белый платок в карман; Мадаленна всегда восхищалась мамиными носовыми платочками – кружевными, надушенными и такими изящными. – Радуюсь, что ты можешь спорить о прекрасном. Радуюсь, что еще остались такие люди, с которыми можно поспорить.

Аньеза оставалась все той же восторженной и милой девушкой, которую Эдвард Стоунбрук привез из солнечной Тосканы в холодный, продуваемый всеми ветрами, Портсмут. Общение с холодной и спесивой свекровью заставило закрыться ее от всех людей, но для своей Мадаленны она всегда оставалась той Аньезой, которую так не хотели отпускать с солнечного острова.

Здесь, в этом доме, господствовали страх и деньги, и каждый день Аньеза молила Бога, чтобы тот оставил ее Мадаленну такой, какой ее создал – чистой, увлекающейся и светлой, хотя, видят Небеса, с каждым годом жить с этими идеалами становилось все труднее, ибо миссис Стоунбрук явно хотела видеть в Мадаленне прямое продолжение себя.

– Я понимаю, мама. Но…

– Ничего не бойся, – прервала ее Аньеза. – Ты вовсе не попадаешь под влияние этого человека; ты просто думаешь над его словами, размышляешь. А это всегда хорошо, когда есть над чем поразмышлять, да? А что касается жертвы ради искусства, – Аньеза мягко приподняла Мадаленну за подбородок и посмотрела в ее глаза – в них она видела своего отца. – Поверь, дорогая, эту борьбу ты ведешь постоянно. Разве не ты отвоевала себе право поступить в университет? Разве у тебя нет таланта к писательству?

– О, нет, – поморщилась Мадаленна. – Это не талант, это только способности. Я не Фолкнер и Диккенс.

– Фолкнер и Диккенс тоже не сразу стали теми, кем их сейчас помнят. Ты сказала очень правильные вещи, дорогая, – Аньеза вдруг стала серьезной. – Но забыла об одном. Труд творит чудеса. И если самый никудышный столяр будет работать день напролет, то вполне возможно, что к концу жизни он все же станет скульптором.

– И на это потратится вся его жизнь.

– И это будет стоить того.

Мадаленна вдруг поцеловала маму, и рывком слезла с кресла. Скоро должно было пробить восемь часов, и если она не успеет переодеться к завтраку, скандала не миновать. Разговор с мамой не развеял окончательно тревогу и сомнения в ее душе, однако грозный облик мистера Гилберта стал постепенно меркнуть, и когда Мадаленна поднялась в свою комнату, она вполне была готова к еще одной дискуссии.

* * *

Завтраки в поместье всегда проходили однообразно; вареные бобы ставились в один угол стола, фарфоровая чаша с овсянкой – в другой, а чайник с чаем возвышался на серебряной подставке – реликвии, которую Бабушка берегла со дня своей свадьбы.

Как бы дом не протапливали, все равно главный зал оставался холодным даже душным летом, и все гости немного подрагивали от холода, сидя на высоких венских стульях, однако миссис Стоунбрук считала, что для них это только повод продемонстрировать свои меха и палантины, и тут Бабушка не была так уж неправа.

Обеды созывались достаточно часто, и Мадаленна была на них редким гостем – она только помогала гостям и изредка играла на дорогом и расстроенном рояле; и с такой же готовностью она не присутствовала бы и на завтраках. Удерживало ее только то, что Бабушка не выносила маму, а мама не могла и слова сказать той в ответ.

Так и получалось, что Мадаленна устраивалась посередине длинного стола во всю комнату, и изо всех сил старалась занимать миссис Стоунбрук разговорами, чтобы она не обращала внимания на Аньезу.

Получалось хорошо; чаще всего за едой Хильда предпочитала обсуждать денежные вопросы и траты, и на эту тему она могла говорить часами, кляня недобросовестное государство и судорожно вспоминая, в каком банке у нее лежали деньги.

Обычно Мадаленна старалась не слушать все, что касалось ценных бумаг и облигаций, потому, как только Бабушка замечала, что ее внимательно слушают, она сразу же прищуривалась и обрушивалась с гневной тирадой, что они – Аньеза и Мадаленна – только спят и видят, чтобы ее ограбить.

[1] Мою звезду; пер. с итальянск.