Развяжите мои крылья (страница 10)
«Как гнедой-трёхлетка в упряжке! – и восхищался, и сердился Лёшка. – Хоть бы попить остановился…»
После полудня он не выдержал:
– Сенька! Вон колодец! Давай хоть водицы похлебаем! Сил же нету никаких!
Семён остановился, обернулся и несколько мгновений смотрел на друга словно не узнавая. Лицо его было покрыто пылью до самых бровей. Задрав голову, он взглянул на солнце, шумно вздохнул и объявил:
– Коней… посреди пути… не поят. Вернёмся на развилку – напьёмся… чтоб с ноги не сбиться.
– Да нешто ж мы кони, морэ?!. – взвыл Лёшка. Но друг отвернулся и снова упрямо зашагал по шпалам. Лёшка сплюнул, тоскливо выругался и потащился следом.
Семён добился своего: на закате, красным, душным киселём растёкшемся над лесом, они вернулись на злополучную развилку – чуть живые от жажды и усталости. Лёшка тут же скатился по насыпи к колодцу, вцепился в выглаженную до блеска ручку ворота, выволок полное ведро – и приник к холодному краю, глотая свежую, холодную, невероятно вкусную воду, постанывая от счастья. Он выпил чуть не полведра, с наслаждением умылся, вылил остатки воды себе на голову и протяжно охнул, чувствуя, как холодные струйки щекочут горячую кожу под рубахой.
«Дэвлалэ-э-э… Спасибо, господи…» Шумно выдохнув, Лёшка поставил ведро на чёрный от сырости, сочащийся каплями сруб, вытер рукавом лицо, оглянулся – и обнаружил, что Семён исчез.
«Бог ты мой!» Лёшка взлетел на насыпь, растерянно осмотрелся. Вокруг – никого. От недалёкого болотца доносились тоскливые крики какой-то птицы. Солнце ещё не село, пылающим шаром застряв в березняке, красные полосы пластались на пустых рельсах. Поодаль на шпалах сидели две сороки.
– Сенька! Морэ! – позвал Лёшка, и сороки с громким негодующим стрёкотом метнулись в рощу. Лёшка тоскливо оглянулся, чертыхнулся – и припустил по шпалам обратно.
Сенька нашёлся через полверсты – в светлых сумерках Лёшка сразу заметил его серую рубаху. Друг стоял у растрёпанных кустов лещины и что-то аккуратно выпутывал из ветвей.
– Ты с ума свихнулся, дурак?! – заорал Лёшка, чувствуя, как от облегчения вспотела спина. – Куда один ушёл? Не сказавшись? Воды попить спокойно не даст, жеребец двужильный! Хоть бы пальцем ткнул, куда пошёл! Нам же друг от друга теряться нельзя! Запропадём поодиночке-то! Что ты там, на кусту, увидал? Орехи же месяца через два только… – Он осёкся, потому что Семён обернулся – и впервые за последние дни Лёшка увидел на лице друга широкую и ясную улыбку. Белые зубы сверкали с грязного, запылённого лица, когда Семён протянул другу пёстрый кусок ткани с бахромой.
– Вот! Глянь! Правильная дорога наша! Это – Меришкина шаль, которую я ей ещё до голодухи в Ростове купил! Всю ярмарку обошёл, пока самую красивую не сыскал! Видишь – шалёнка малиновая, а бахрома на ней – синяя с морозом, во всём таборе ни у одной цыганки такой не было! И незабудочки голубые – видишь?!
Незабудки на лоскуте были не голубыми, а почти белыми, давным-давно выгоревшими на степном солнце, – но улыбка Семёна была такой радостной, а глаза с чумазой физиономии сияли таким счастьем, что Лёшка против воли улыбнулся тоже, шагнул к другу – и они обнялись под кустом лещины, по колено в тумане, под сиреневым, ещё слабо тлеющим на закате небом.
– Теперь будем идти и на кусты поглядывать! – раздумывал вслух Семён, взбираясь на насыпь. – Коль уж Меришка сообразила шаль порвать да до куста её докинуть, – стало быть, и дальше шпэрки оставлять будет! И другие цыганки тоже набросают! Мы теперь с пути сбиться никак не сможем… да куда ты меня назад тянешь-то?! Нам вперёд надо!
– К колодцу нам надо вернуться, дорогой мой! – лопнуло Лёшкино терпение. – Или ты решил до самой Сибири не пимши скакать? Так даже с лошадью хороший хозяин не обойдётся, а ты со мной что делаешь? Пошли, говорю, хоть воды напьёшься, жрать всё равно нечего! Там я крушину приметил, на ней ягоды, хоть их пожуём… И домики какие-то стоят, может, постучаться? Авось дадут чего?
– Кто нам с тобою даст? – невесело отмахнулся Семён, шагая следом за другом по шпалам. – Кабы тут моя Меришка была или хоть твоя Аська… Прошвырнулись бы по домам, погадали бы, попросили, детьми потрясли… А нас с нашими-то рожами только со двора прогонят. И хорошо, если милицию не позовут!
– Загнёмся с голоду, – тихо и уверенно предрёк Лёшка. – Как идти, если брюхо к спине липнет?
Семён в ответ только упрямо засопел.
В тот вечер они, измотанные до полусмерти, уснули под кустами, даже не почувствовав голода. Но, проснувшись на рассвете, в сыром и влажном сумраке, под унизанными росой, как стеклярусом, набрякшими ветвями крушины, Лёшка почувствовал, как невыносимо сосёт в животе. Видимо, те же ощущения были и у Семёна, потому что, проснувшись, тот сразу же сказал:
– Идём грибы искать! Рано ещё, конечно, но хоть сыроежку сгрызть…
С грибами им неожиданно повезло: в низком молодом ельнике в самом деле отыскались ранние сыроежки с серыми и розовыми шляпками, и цыгане испекли их над костром. Быстро, обжигаясь и давясь, заглотали – и с тоской уставились друг на друга. Было очевидно, что на таких харчах далеко не уйдёшь.
– Надо на работу подряжаться, морэ, – хмуро предложил Лёшка, глядя, как над сизыми макушками елей поднимается розовое, влажное, укутанное золотистым туманом солнце. – Пойдём в город, порасспросим… Неужто стройки не найдём? Здесь – не Москва, авось паспортов не спросят.
Сенька упрямо мотнул головой.
– Сразу ведь всё равно не заплатят. Месяц отпашем – тогда только… А за месяц неизвестно куда наших завезут! И ни одной тряпочки на кустах не останется! Нет, Лёшка. Торопиться надо.
– С голоду сдохнем, – напомнил Лёшка. Сенька молчал, глядя в прозрачные язычки пламени. Он понимал, что друг прав и что на одних сыроежках далеко не ушагаешь. Но всё равно нужно идти и идти, не сводя глаз с придорожных кустов, не пропуская ярких лоскутков, что лишь тогда они найдут своих… Что, возможно, ещё немного – и они догонят… Ведь должны же эшелоны стоять иногда! Хоть ночью!
– Так ведь и мы ночью спим, – напомнил Лёшка, и Семён, вздрогнув, сообразил, что думал вслух. Он поднял глаза на друга, криво усмехнулся, увидев его испуганное лицо.
– Боишься, что ночью идти заставлю?
– А кто тебя, дурака, знает… Ума-то нет! – пробурчал Лёшка.
Семён отмахнулся, вздохнул и поднялся.
– Ладно… Идём.
Уже в темноте они дошагали до городка, чернеющего на фоне закатного неба крышами, трубами и накренившейся колокольней, забрались под пустой вагон на заросших полынью путях – и уснули. А наутро Лёшку разбудил истошный визг, и он, едва продрав глаза, понял: ни одна гаджи так вопить не сможет.
Вскочив на перрон, цыгане увидели небольшую толпу, двух рассерженных железнодорожников – и непонятное, смахивающее на чёрта, встопорщенное существо, которое прыгало на месте от негодования и верещало так, что закладывало уши. В первый миг Семён даже попятился, а Лёшка испуганно схватился за плечо друга. Но через минуту оба расхохотались: цыганка была до самых глаз вымазана угольной пылью. С лакированно-чёрного, как у негра, лица сверкали зубы и белки глаз. Цыганка потрясала кулаками и вопила не останавливаясь:
– Смотрите вы на них, а?! Я советский уголь украла! Ага, ага! И съела его весь! Прямо полвагона съела, а вторые полвагона с собой заберу, на зиму засушу!
– Да ты, дура, понимаешь, что не положено в товарняках ездить? – тщетно пытался перебить её пожилой сердитый железнодорожник. – Да как ты туда влезла-то, чёртова кукла? На какой станции? Надо тебе ехать – покупай билет и ехай! Хоть в мягком, хоть в жёстком, хоть…
– В мягком?! Да чтоб твой отец на тот свет в мягком ехал, откуда у меня деньги?! А?! Деньги, я тебя спрашиваю, у меня откуда?! Посмотри на меня, я рваная, босая и несчастная! Ты заплатишь, чтобы я в тот мягкий уселась?! Кому, я спрашиваю, кому я в вагоне мешала? Какой-такой советский уголь воровали, а-а-а?! – заголосила вдруг цыганка на такой пронзительно-режущей ноте, что зажмурились все, а пожилой железнодорожник даже присел. Второй служащий – молодой парень, почти мальчишка с выбивающим из-под фуражки соломенным вихром, гневно замахал на цыганку руками, топнул ногой:
– Да захлопнись ты… гудок фабричный! Понимаешь, что это против власти преступление – в товарняках ездить?! Этот состав с польской границы шёл! Ты в нём с самой Варшавы ехала, небось? Шпионка?
– Что? Я?! Шпивонка?! – задохнулась от возмущения цыганка. Всплеснув руками, она набрала было воздуху для нового вопля, но молодой железнодорожник решительно схватил её за руку.
– А ну перестать орать! Идём! В милиции разберутся, откуда и куда ты в том вагоне ехала! Ваших-то, иностранных цыганских шпионов, сейчас по всей стране вылавливают! Велено следить!
– Родненький! – ахнула цыганка, и голос её сразу сел до сипа. – Золотенький, да ты что? Да какая я шпивонка, что ты себе в голову забил? Мы же цыгане, просто цыгане! По каким-таким я шпивонским делам ехала, я же к мужу верталась, я…
– Вот ты где, проклятая! – вдруг загремел над платформой суровый голос. И железнодорожники, и цыганка обернулись на него – и уставились на идущего спорым шагом прямо к толпе цыгана в измятой рубахе, с кнутом за поясом и мрачным выражением лица. Чёрные волосы стояли торчком, как у лешего. Из-под насупленных бровей грозно блестели глаза.
– Вот ты где, зараза! – на ходу лихорадочно импровизировал Семён, стараясь не думать о том, что будет, если железнодорожники уже успели свистнуть милицию. – Вот ты где, дура проклятая! Да на кого ты похожа, чучела?! Ну, я тебе сейчас!.. – Подойдя, он вежливо отстранил растерявшегося железнодорожника, грубо схватил цыганку за плечо и с размаху швырнул её на перрон. Та с визгом повалилась на колени. Толпа загудела, кто-то засмеялся, кто-то уважительно выругался. Семён выдернул из-за пояса кнут.
– Начальник, миленький, моя это баба! В гости к родне ездила, только вот сейчас вернулась! Дура, она, родной, дура, а не шпионка! Что поделать – кочевая, лесная, никак к советской жизни не привыкнет! И денег ведь ей давал, и велел по-людски билет купить – нет! Никого не слушает! Взобралась в товарняк – и покатила! Что ты с ней делать будешь? Ромны, джя яври сыгедыр[8]!
– Ой, Стёпочка! Ой, родненький, я больше не буду! Умереть мне, не буду больше! Морэ, миро дад дэ адава вагоно бэшэл… Ёв совэл, ничи на шунэл[9]… А-а-а-а!
– Ах ты, проклятая! Доездилась?! Доигралась, в шпионки попала?! Ну, я тебе сейчас… Товарищ, миленький, да мы же с ней местные, на улице Ленина живём, где где домики деревянные… – торопливо сочинял Семён, по опыту зная, что улица Ленина нынче имеется в любом, самом крохотном городишке и, уж конечно, на ней будут деревянные домики. Не давая зрителям опомниться, он взмахнул кнутом. Свистнула, разворачиваясь, кожаная змея. Цыганка заверещала, закрывая голову руками:
– Стёпочка! Миленький! А-а-ай!
– Я тебе сейчас покажу, паскуда, как в шпионки записываться! Я тебе покажу, как по товарнякам лазить! Ты у меня узнаешь, как мужа и советскую власть не слушаться! Я с тебя всю шкуру спущу, до костей, чёртова холера!
Кнут свистел. Цыганка визжала. Толпа стояла в окаменелом изумлении. Молодой железнодорожник, машинально придерживая съехавшую на затылок фуражку, оторопело смотрел, как цыган с размаху хлещет кнутом скорчившуюся женщину. Его старший товарищ опомнился первым – и, подскочив, схватил Семёна за руку.
– Эй, цыган, ты что – рехнулся?! Ты что тут творишь? Бабу-то живую, – кнутовьём?! А ну, перестать! Хватит, говорю, развёл тут!.. Сейчас я тебя самого в милицию сведу! За издювательство! Над раскрепощённой женщиной! Забыл, где живёшь? Отойди от неё, говорят! Да что вы за люди за такие?! Всё как при царе у вас до сих пор… Словами, словами бабе толковать надобно!