Поэмы 1918-1947. Жалобная песнь Супермена (страница 2)
xiii
Та жизнь была тиха, как ангела любовь.
День мирно протекал. Я вспоминаю вновь, —
безоблачных небес широкое блистанье,
в коляске медленной обычное катанье
и в предзакатный час – бисквиты с молоком.
Когда же сумерки сгущались за окном,
и шторы синие, скрывая мрак зеркальный,
спускались, шелестя, и свет полупечальный,
полуотрадный ламп даль комнат озарял, —
безмолвно, сам с собой, я на полу играл;
в невинных вымыслах, с беспечностью священной,
я жизни подражал по-детски вдохновенно;
из толстых словарей мосты сооружал,
и поезд заводной уверенно бежал
по рельсам жестяным…
xiv
Потом – обед вечерний.
Ночь приближается, и сердце суеверней.
Уж постлана постель, потушены огни.
Я слышу над собой: «Господь тебя храни…»
Кругом чернеет тьма, и только щель дверная
полоской узкою сверкает, – золотая.
Блаженно кутаюсь и, ноги подобрав,
вникаю в радугу обещанных забав…
Как сладостно тепло! И вот я позабылся…
xv
И странно: мнится мне, что сон мой долго длился,
что я проснулся – лишь теперь, и что во сне,
во сне младенческом приснилась юность мне;
что страсть, тревога, мрак – все шутка домового,
что вот сейчас, сейчас ребенком встану снова
и в уголку свой мяч и паровоз найду…
Мечты!..
xvi
Пройдут года, и с ними я уйду,
21–22 августа 1918
веселый, дерзостный, но втайне беззащитный,
и после, может быть, потомок любопытный,
стихи безбурные внимательно прочтя,
вздохнет, подумает: он сердцем был дитя!
Двое
Современная поэма
БлокГуляет ветер, порхает снег.
Идут двенадцать человек.
i
Обыкновенный сад старинный,
обыкновенный старый дом…
Друзьям и недругам о нем
я передам рассказ недлинный.
В стихах незвучных и простых
благословлю я жизнь живую,
изображу я роковую
нежданную судьбу двоих…
Скажу о прихоти жестокой
моей России одинокой,
моей России бредовой, —
лишь с оговоркой: при больной
не рассуждают о болезни.
Поэт не должен проклинать,
а уповать иль вспоминать…
Итак, действительность, исчезни!
ii
От разрушительных затей,
от причитающей печали
мы отвернемся, но едва ли
былое близкое светлей.
…………………….
Душой и телом крепок, строен
и как-то весело-спокоен —
таков был в эти дни Андрей
Карсавин, химик и зоолог.
Еще и в школьные года
им путь намеченный всегда
был и не труден и не долог.
Потом, обласканный судьбой,
он за границею учился,
вернулся, через год женился
на поэтессе молодой,
и, диссертацию большую
о мимикрии защитив,
в свою усадьбу родовую
с женой уехал.
iii
Молчалив
был этой жизни вдохновенной
уют блаженно-неизменный…
А руль невидимый времен
в ту пору повернулся круто.
Россия билась в муке лютой,
России снился грозный сон:
нечеловеческие лица
и за зарницею зарница
над полем взрытым, и кругом
непрерывающийся гром,
и звучно реющая птица
в кольце белеющих дымков,
средь безмятежных облаков…
iv
Освобожден от службы ратной
по тем причинам, что для вас
не драгоценны, вероятно,
да удлинили бы рассказ, —
не беспокоился Карсавин,
жил, негой мудрой окружен;
меж тем, зловеще-своенравен,
вновь изменился бег времен.
Настала буйная година…
Самосознанье гражданина
самосознаньем бытия
в душе Андрея заслонялось
и в дни позора не сказалось.
Грешно – нет спора; но ни я,
ни вы, читатели, не смеем
его за это осуждать
и сходство тайное с Андреем
в себе самих должны признать.
Воскликнут гневные потомки,
вникая в омут дел былых:
«Ввысь призывал их голос громкий,
да отставало сердце их!»
v
Ирину нежную – подавно
все это мучить не могло.
Очарованье жизни плавной
в ней жрицу чуткую нашло.
Она любила вдохновенья
сладчайший яд, и льстило ей
перебирать в тиши ночей
слов оживающие звенья;
но дар ее не поражал
ни глубиной, ни силой страстной…
Лишь некой женственностью ясной
необычайно привлекал
стих, – и порывистый, и тихий,
как падающая звезда:
в строке ямбической всегда
был упоительный пиррихий.
О далях жизни, о мечтах
так пело сердце безмятежно,
и рифмы вздрагивали нежно,
как блики света на листах…
vi
Их белый дом версты на две-три
от сельских пашен отстоял.
Бывало, при восточном ветре,
звон колокольный долетал.
Их ограничивал прогулки
бор величавый, глухо-гулкий,
как ночь, синеющий вокруг.
Жизнь протекала без печали,
газет они не получали
и не слыхали толков слуг.
Когда же, охая тревожно,
твердил им старичок-лакей:
«Да мало ль что теперь возможно,
везде разбойники!» – Андрей,
невозмутим, самообманут,
с улыбкой мягкой возражал:
«Что ж, пошалят и перестанут…»
vii
Их мирный рай напоминал
покой благоуханно-нежный
уединенного гнезда
в ветвях черемухи прибрежной,
нависших над рекой мятежной…
И пусть волнуется вода,
и пусть волной вольнолюбивой
скат размывается крутой —
птенцы, неведеньем счастливы,
лишь небо видят над собой!
viii
Вообрази, читатель, темный,
от снега весь лиловый сад,
тень длинную сосны огромной
и тускло-палевый закат.
Мы обойдем, мой друг минутный,
усадьбу старую кругом,
в окне увидим луч уютный
и в дом, незримые, войдем.
Над зеркалом рога оленьи,
перчатки на столе пред ним…
Идем-ка дале: подозренья
мы все равно не возбудим.
Сюда. Налево. Приоткроем
мы осторожно эту дверь.
С Карсавиным, с моим героем,
ты познакомишься теперь…
ix
Просторна комната простая…
Свет под зеленым колпаком
белеет, мягко озаряя
чешуекрылых под стеклом
разнообразное собранье;
и, сгорбившись в кругу лучей,
карандашом шуршит Андрей.
То – по-латыни описанье
мохнатой бабочки одной,
им найденной близ Понтрезины,
на молодом листке осины,
в тринадцатом году, весной…
x
Тебе завидую, ученый:
отрадно творческим умом
миров угадывать законы
по жилке на крыле сквозном.
Отрадно: нравы и строенье
существ малейших изучать
и вековое их значенье
в сопоставленьях постигать.
И счастлив тот невыразимо,
кто может ясность мудреца
согласовать неразделимо
с благоговением жреца, —
в ком жаждой истины, познанья,
холодной, точной простоты
не заглушается сознанье
нерукотворной красоты!
xi
Так – медленно, в труде беззвучном
блаженный протекает срок…
Пора и кончить.
Мотылек
снабжен уж именем научным
и тем языческим значком,
каким на картах астроном
звезду Венеру отмечает…
Пора – но надо перечесть,
неточности, какие есть,
исправить.
xii
Небо потухает.
В оцепененьи ледяном
сад принимает тени ночи.Покинув кабинет рабочий,
в другую комнату войдем.Глядит в окно, мрачнеет хмуро,
как нищий безнадежный, день.
От шелкового абажура
прозрачно-розовая тень
легла на кружево подушки.
Свет неподвижный серебрит
фарфоровые безделушки,
и в бликах радужных горит
на ширме лаковой, китайской,
хвост огнецветный птицы райской.
xiii
У добродушного камина,
в полусияньи, в полутьме,
вникает с трепетом Ирина
в сонет туманный Мал<л>армэ.
Но ненадолго. Понемножку
взор отклоняется от строк,
на смутный смотрит потолок…
Ласкает бархатную кошку
все тише тонкая рука.
Сидит Ирина, – молчалива,
о чем-то думает лениво,
чуть улыбается, слегка.
Андрея к бабочкам ревнует,
и все нежнее и нежней
сон легкий, наклонясь над ней,
глаза усталые целует.Вот на медвежий белый мех
сползает книга… Сновидений,
переплетаясь, реют тени…
Вдруг – дорогой, звенящий смех
и на плече прикосновенье
знакомых губ…
xiv
«Ну, полно спать!
Как муза томная Парнасца
умеет ласково подкрасться
и невзначай околдовать!» —
«Ах нет! Я попросту устала
и сон все тот же снился мне, —
вздохнув, Ирина отвечала. —
Мне вновь мерещилось во сне —
xv
пергамент серо-золотистый
венецианских вечеров
и над лагуною лучистой
напевы струн и голосов.
Там – тень гондолы удлиненной,
там однозвонный ропот струй,
там каждый возглас отдаленный
и каждый смутный поцелуй —
не песнь, а призраки созвучий,
не страсть, а странствующий сон,
не жизнь, а канувших времен
вздох перелетный, вздох певучий…»Ее не прерывал Андрей;
в нем спорили мечта и разум;
он бы хотел поверить ей,
но по случайным знал рассказам,
что разочарованье ждет
Ирину, что мечты напрасны:
по золоту лагуны ясной
ползет дымящий пароход…
xvi
В лиловой спальне молчаливой
распространился мягкий мрак,
и ждал Андрей нетерпеливо…
Он приближающийся шаг
услышал с дивным содроганьем,
и розовое кимоно
повеяло благоуханьем…
Луч пробежал… и вновь – темно.
О холодок объятий сладкий!
xvii
Чуть шелестели кружев складки;
и сокровенные пути
на сумеречно-нежном теле
уста скользящие умели
во мгле извилистой найти.
И ласкам трепетным учила
все возрастающая страсть,
и в бездну близкую упасть
и не давала, и манила.Счастливцы! Пламенных имен,
внушенных первыми ночами,
не забываете, и вами
их звук полнее повторен.
И страсть привычною не станет,
и, углубляясь без конца,
очарованье не завянет
и не насытятся сердца!
………………..
xviii
Был вечер ветреный.
Ирина
играла Моцарта, и стон
сквозных аллей был заглушен
прозрачным смехом клавесина.
И трепет маленькой руки,
и у затылка завитки,
чуть золотые, занимали
Андрея более, чем плеск
созвучий пляшущих.
По зале
тень протянулась. Только блеск
бледно-рубиновый камина
алел во мгле, как георгина,
взлетал, как призрак мотылька, —
и озарял – то легкий локон,
то мрамор статуи меж окон,
то край лепного потолка.