Поэмы 1918-1947. Жалобная песнь Супермена (страница 3)

Страница 3

xix

 Рассеялись внезапно звуки…
 Ирина встала, и в глазах
 как бы крылатый вздрогнул страх —
 предчувствие безвестной муки…
«Мне жутко…» – молвила она.
«Но почему?» Сама не знает…
 Порой – так сердце замирает
 в зеркальных лабиринтах сна.
«Мне жутко…» Пристально-угрюмый
 взгляд устремился вниз, в огонь.
«Ну успокойся, ну, не думай…» —
 и целовал ее ладонь
 Андрей, тревожно-удивленный;
 но только с нежностью влюбленной
 хотел обнять ее, как вдруг
 шум за дверьми услышал странный,
 звон дребезжащий, звон стеклянный,
 и возглас, и тяжелый стук;
 потом – слуги дрожащий шепот,
смех наглый, торопливый топот,
 гул незнакомых голосов,
 и, сыростью повея снежной,
 вошли двенадцать мужиков,
 в шинелях, с ружьями…

xx

                                                     Небрежно
в карманы руки заложив,
Карсавин ждал, что будет дале…

Они остановились в зале,
его безмолвно окружив.
Потом один, с подбитым глазом,
Андрея за плечо схватил.
Тот, вспыхнув, руку отстранил,
и щелкнули затворы разом…

xxi

 Последовала тишина.
 Ирина, холодно-бледна,
 надменно сжав сухие губы,
 прижалась к мужу. Вздрогнул он.
«Эй, к стенке!» – грянул окрик грубый.
Тогда, спокоен, озарен
 душевной силою, без слова,
 как укротитель средь зверей,
 всех взглядом удержал Андрей
 и одного, потом другого
 ударив кулаком в лицо,
 Ирину поднял, как ребенка,
 и мимо, мимо, на крыльцо,
 в сад, по сугробам… Хлопнул звонко
 вдогонку выстрел… но Андрей
с бесценной ношею своей
 в аллее скрылся беспросветной.
 Бежал он, не жалея сил,
 но уж слабел, слабел заметно,
 и задыхался, и скользил…

 За ним не гнались; рассудили,
что никуда он не уйдет:

в деревне живо бы скрутили,
а в поле – сам и пропадет.

xxii

А между тем, изнемогая
и спотыкаясь каждый миг,
в снег по колено увязая,
он бора мрачного достиг.
Хвоя туманная звенела.
Андрей, порывисто дыша,
остановился. В нем душа
беспомощно оцепенела…
Все отошло – и боль, и страх;
а мысли – мысли, как слепые,
блуждали, странные такие,
все о ненужных пустяках…

На снег недвижную Ирину
он опустил. Над головой
она вдруг повела рукой,
как бы срывая паутину;
вздохнула и очнулась…

xxiii

                                                    Мгла
с небес тяжелая текла.
Был жуток ветра шум окрестный
и скрип скрежещущий стволов.
Из-за бегущих облаков
вдруг выглянул мертвец небесный;

разорвалась густая мгла;
раскрытым веером упали
на снег лучи и засверкали, —
холодные, как смерть сама.

xxiv

При этом отблеске те двое
увидели перед собой
то грозное, то слепо-злое,
что прежде кралось стороной:
мир бешенства, борьбы и боли…
Меж тюрьм уродливая даль…
Уж красоты не будет боле,
а сердце бьется, сердцу жаль…
Где радость творческого духа?
Где жизни вольные права?
Ирина застонала глухо,
сказала страшные слова:

xxv

«Пустынно, холодно, бессвязно…
 Мы умираем, слышишь – ты?
 Наш дом поруган безобразно:
 горстями вырваны листы
 из книг, переплетенных пухло…
 Все отзвучало, все потухло…
Твой самый пестрый мотылек,
 быть может, к картузу приколот…
 Безумие, пустыня, холод…
 Бог непонятен и жесток!

xxvi

 А мы – лелеяли мы нежно
 мертворожденные мечты!..»
 Глядит, – но странно безмятежны
 Андрея тонкие черты.
 Хоть были милы наслажденья,
 хоть преждевременен конец, —
смерть принимает без смятенья
 эпикуреец и мудрец!
«А жить в среде невыносимой
 преступников или невежд,
 тревогой будничной томимый,
 лишенный неги и надежд, —
 надломленность и бледность видеть
 Ирины горестной моей,
 и всех и все возненавидеть —
 нет, не хочу!» – сказал Андрей.

xxvii

Стоял он, твердый и спокойный,
обняв Ирину, а над ним
неугомонно ропот хвойный
звучал отчаяньем глухим.
И оба смутно замерзали.
В каком-то вещем забытьи
они склонялись и шептали
слова бессмертные любви.
И только раз, в приливе муки,
не в силах ничего забыть,
Ирина, простирая руки,

воскликнула: «Ах, только б жить!»
Но поцелуем леденящим
был безнадежный прерван крик,
и вот за облаком скользящим
полуоткрылся лунный лик.
И ропот сосен одиноко
во мгле нахлынувшей утих, —
как бы смиряясь пред жестокой
судьбой двух жизней молодых.

xxviii

Когда же нежно-нежно красной
пыльц<о>й подернулся восток,
на пряжке туфельки атласной
луч боязливый изнемог.

И зашушукал ветер сонный,
и встрепенувшимся крылом
сорока с ветки оснеженной
стряхнула серебристый ком.
И в чистом воздухе – лучистый,
он, рассыпаясь, просиял,
на чьи-то женственные кисти
цветными искрами упал.
И прояснилась дымка бора,
и засинели небеса;
со стороны усадьбы скоро
раздался хохот, голоса;
шаги скрипели, приближались…
Вдруг шапки, ружья показались
из-за белеющих ветвей.

xxix

Грядите ж, мстители! смелей!
Вот он – помещик окаянный,
вот – кровопиец, и она —
его проклятая жена!

Шли мужики, притихнув странно,
как псы, косясь на трупы их;
но, отделившись от других,
один нагнулся над Ириной,
с руки замерзшей снял кольцо,
взглянул с усмешкою звериной
и плюнул в мертвое лицо.

Ливадия

15–21. I. 19

Легенда о луне

i

Однажды ночью золотою
затейливый и злобный бес
кружился черной запятою
в сияньи девственных небес.
Пред ним был город, и увидел
он человека в вышине,
на темной башне, при луне;
и бес его возненавидел
за блестки звезд на рукавах
и за колпак остроконечный.

ii

Он усмехнулся с бесконечной,
бесстыдной злобою в глазах
раскосых, быстро оглянулся,
подумал, снова усмехнулся, —
средь многозвездной тишины
и небо ярче заиграло:
бес принял облик небывалый —
огромной выпуклой луны.

iii

И странное светило это
приметил с вышки человек,
и вычислял он до рассвета
его размеры и разбег.
Когда ж лениво ночь поблекла
и день сказался наконец,
сложил он свитки, вытер стекла —
на вид – бесчувственный мудрец,
но втайне – ужасом объятый…

iv

Как розы, тучи расцвели
над чашей города зубчатой.
В тумане площади, вдали,
на глыбе вспыхнул воин медный
и на щите поймал зарю.
И звездочет спустился, бледный
и важный, с башни, и к царю
вошел с неслыханным докладом.

v

И хмуро слушал царь, а рядом
склонялся в зеркале стенном
его двойник – полуодетый,
босой, в измятом кружевном
воротнике…
                             (Меж тем валеты
трефовые, у трех ворот,
скликались и сменялись, и народ
уже гудел на рынке жирном.)

vi

И долго скорбный звездочет
с царем беседовал, и вот —
по переулкам, сонным, мирным,
вдоль окон мутно-золотых,
где тени двигались, зевая, —
труба пропела роковая,
и город вздрогнул и притих.

vii

 Был мрачен траурный глашат<а>й.
 Народ, предчувствием объятый,
 глядел на тонкую трубу,
 на свиток с царскою печатью,
сулящий страшную судьбу,
 и дети прижимались к платью
 дрожащих юных матерей,
 и старцы горбились покорно,
 а некий юноша задорный:
«Прочти, – вскричал, – прочти скорей!»

viii

 И вестник, обратясь к народу:
«Мудрец пророчествует смерть, —
 конец всему людскому роду:
 вчера полуночную твердь
луна иная озарила.
Она чудовищна была,
неописуемо светла!
Увы, как вздутое ветрило,
летит изменница на нас;
в такой-то день, в такой-то час
с землей стремительно столкнется
слепая, буйная луна, —
земля звенящая качнется
и разобьется, как волна!»

ix

Замолк, и весть передавали
друг другу – лысые купцы,
вельможи, воины, слепцы;
все – дрозд на липе, мышь в подвале, —
все ужаснулись. Поползли
по плитам площади, в пыли,
себя бичующего стоны.
Во храмы хлынула толпа.
Подкралась ночь. Молились жены,
а детям снились черепа.

x

Одни все думали о чуде,
другие чуяли конец,
и бледные глядели люди
на бледно-каменный дворец.
Там рядом встали на балконе
два старика: вот тот в короне,
 а тот в узорном колпаке.
 Народ же зыблился и дико
 вопил, в неистовой тоске:
«Когда? О, вымолви, владыко!»
 Заплакал царь, и звездочет
 ответил сухо: «Через год».

xi

В том царстве некий жил мечтатель,
с душою чистой и с лицом
очаровательным – ваятель
созвучий радужных. Певцом
любви сладчайшим город громко
именовал его с тех пор,
как со свирелью и к<о>томкой
пришел он с северных озер.

xii

Казалось – воздух целовали
его скользящие слова
и день туманился, едва
он умолкал. Куда-то звали
его глаза, – как в полутьме
два улыбающихся бога.
Он жил на розовом холме,
поросшим вереском. Дорога
крутая к городу вела,
и часто к людям он спускался,
без шляпы, стройный, появлялся
на площади Добра и Зла,
 разглядывал прохожих, кротко
о чем-то говорил с детьми,
с блудницами да с лошадьми
 усталыми… Его походка,
 и ясный голос, и глаза
большие были всем известны,
 и все его любили за
чудесный дар и взор чудесный.

xiii

Он о блаженстве распевал,
о первой, о последней встрече,
хоть никогда в уста и плечи
он красоту не целовал…
Там, в комнате голубоватой,
средь нежных книг и лепестков
рассыпанных, и малых статуй, —
из лучезарных облаков
он прихотливо и бесцельно
стихи вырезывал свои,
напев мешая колыбельный
с напевом трепетной любви…